Перейти к содержанию

Падение царского режима. Том 6/Допрос А. И. Гучкова, 2 августа 1917 г.

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Падение царского режима. Том 6
 : Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства
 — Допрос А. И. Гучкова, 2 августа 1917 г.
автор (ред.) П. Е. Щёголев (1877—1931)
См. Оглавление. Источник: Падение царского режима / ред. П. Е. Щеголев — Л.: Государственное издательство, 1926. — Т. 6.


[248]
LXXIII.
ДОПРОС А. И. ГУЧКОВА.
2 августа 1917 года.

Содержание: Внутреннее положение России со времени окончания японской войны и до наших дней. Надежды на эволюцию в связи с сознанием совершенных ошибок. Внезапный вызов в Петербург к царю. Положение в период осуществления реформ 17 октября. Невидимые носители власти и их влияние. Вопрос о безответственных влияниях, поднятый в Государственной Думе Гучковым. «Младотуречество». Разрушительное влияние безответственных сил. Сухомлинов — военный министр. Столыпин и его добрые намерения. Политика компромисса. Политическая, а затем и физическая смерть Столыпина. Темные силы. Очевидность неминуемого переворота. Запрос о Распутине. Отношение царя. Речь Гучкова, произнесенная в 1913 году на съезде октябристов. Общий подъем в момент объявления войны. Сражение под Сольдау, и неудачи фронта. Расстройство снабжения. Равнодушное и легкомысленное отношение власти. Ассирийские нравы. Галицийские неудачи. Общество и сознание опасности. Возникновение общественных организаций. Министерство Поливанова. Шуваев и Беляев. Военно-промышленный комитет — объект полицейской слежки. Заметное улучшение в сфере снабжения армии. Скрытая деятельность безответственных сил. Ясное сознание необходимости и неизбежности переворота. Вопрос об отречении царя. Поездка Гучкова и Шульгина в Псков. Генерал Иванов и его эшелоны. В Пскове. Царский вагон. Обстановка отречения. Акт отречения. Назначение в. кн. Николая Николаевича верховным главнокомандующим, кн. Львова — председателем совета министров. Совещание на квартире в. кн. Михаила Александровича. Плакаты нового правительства. Отказ великого князя от власти. Отношение присутствовавших к происходившему в ставке. Генерал Рузский. Безразличное отношение царя к важному историческому моменту. Безымянность акта отречения. От кого были получены Гучковым полномочия. Как составлялся кабинет. Движение эшелонов с фронта на Петроград. Участие Гучкова в совещании временного правительства и Исполнительного Комитета Сов. Р. и С. Депутатов в ночь с 1-го на 2-е марта. Вопрос о нарушении полномочий. Обсуждение обстоятельств отречения. Сознание близости переворота и отношение к нему офицеров командного состава. Самостоятельное восстание солдат, но без сопротивления офицеров. Попустительство власти в истории убийства Столыпина. Отношение к Столыпину монарха. Оценка Столыпина. Великие князья. Возникновение и деятельность военно-промышленного комитета. Рабочая группа. Сотрудник петроградского охранного отделения Абросимов. Арест рабочей [249]группы в конце января 1917 года. Собрание, созванное по поводу ареста рабочих. Провокаторская деятельность Абросимова. Голицын и его точка зрения. Протопопов. Роль Протопопова в особом совещании. Поливанов и его оценка деятельности. Кружок генерального штаба. Отношение Поливанова к деятельности Сухомлинова. Отставка Поливанова. О князе Андроникове. Воспоминания о характере сношений с верховной властью за время председательства Гучкова в Государственной Думе. Царь не был господином положения. За ним стояла другая воля. Еще о темных силах. Главная вина правительства.

Председатель. — Александр Иванович. По вашему положению члена Государственной Думы, члена государственного совета, председателя Думы и председателя военно-промышленного комитета вы входили в близкое соприкосновение с крупнейшими политическими событиями последних лет. Вы допрашиваетесь здесь по общим вопросам. Ваши показания по отдельным делам вы уже изволили дать следователям, но нас интересует то, что вы можете рассказать нам о крупнейших политических моментах последнего времени. С одной стороны, вам пришлось стать в очень близкое положение к центральному моменту революции — к отречению императора. И это событие, как один из моментов революции, а с другой стороны, все то, что известно вам по вашей деятельности в связи с наступлением революции, — вот это и должно составить тему вашего объяснения. Благоволите в этих рамках рассказать нам все, что вы знаете, а потом, если мы найдем, что для нас что-либо не ясно или требует дополнения, разрешите задать вам дополнительные вопросы.

Гучков. — То, что вы изволили сейчас сказать, в связи с тем, что вы вчера мне говорили, даст мне возможность свою задачу определить так: вас, в пределах того поручения, которое вы исполняете, интересует мое субъективное освещение как событий, так и деятелей, которые привели Россию к февральскому перевороту и к тому положению, которое мы теперь переживаем. Конечно, вы не ждете от меня объективного исторического очерка, вам нужны только личные мои переживания, мое личное освещение этих событий и деятелей. Позвольте немного, очень кратко отойти вглубь, если не веков, то годов. Японская война, ее исход и все последующие события нашей внутренней жизни ясно указывали на то, что пора застоя, который мы перед тем переживали, закончилась, Россия пришла в движение, и перед ней открылись те два пути, которые в такой период истории всегда открываются перед страной: либо путь реформ, либо путь переворота. Первое действие власти, первые исторические события, которыми ознаменовалась эта эпоха, давали некоторые надежды на то, что мы станем на первый путь реформ. Манифест 17 октября, созыв законодательных учреждений, некоторые программные обещания, которые были даны верховной властью, отношение некоторых общественных кругов к этим событиям — все давало надежду на [250]то, что мы станем на путь неизбежной эволюции, на путь широких, смелых и честных реформ, которые выведут нас на те культурные пути государственного и социального строительства, на которых стоят и движутся все наши западно-европейские соседи. Я никогда не разделял взглядов старых славянофилов и не разделяю взглядов современных социалистов, которые ждали и ждут от России какого-то спасительного слова, какого-то откровения миру. Я думал, что и мы пойдем обычным путем экономического, политического и социального развития, как это делается в других странах. Как вы знаете, после нескольких болезненных стадий, которые пережила тогда Россия, дело как будто наладилось. Может быть, это шло не в том темпе и не в том масштабе, как желалось и мечталось, но во всяком случае шло оно попутно со всеми чаяниями и требованиями прогрессивных слоев русского общества. Мне пришлось довольно близко стать к событиям тех лет, так как в мае 1905 года, неожиданно для себя, из Москвы, с одного очень бурного общественного съезда, я был вызван сюда, в Петроград, к государю, с которым тогда имел свидание впервые. Здесь мне пришлось убеждать, государя, с одной стороны, не итти на перемирие с Японией и продолжать войну, а с другой стороны — пойти навстречу ожиданиям русского общества и дать широкую конституционную реформу. Продолжение войны и доведение ее до благополучного конца я ставил в непременную связь с внутренними реформами, которые подняли бы народный энтузиазм, сплотили бы вокруг изолированной власти все слои русского общества и дали бы ей те силы, которых ей недоставало. До известной степени впечатление было достигнуто, но ненадолго. Выразилось оно в том, что я добился у государя согласия принять депутацию, которая представлялась в лице Трубецкого и других, так как появилось тогда колебание. В конце концов ожидания наши не сбылись, мы пошли на путь довольно позорного перемирия и мира, что осложнило дальнейший ход событий. И затем, нехотя, против желания и неискренно даны были нам те реформы. Как бы то ни было, несмотря на все эти условия, с созывом народного представительства открылись некоторые возможности. Я говорю это все потому, что хочу определить, какие элементы являлись на мой взгляд ответственными за весь ход событий в то время и вплоть до наших дней. При первых моих соприкосновениях с верховной властью и с представителями власти правительственной я пришел к убеждению, хотя это убеждение и не ново, что в нашей государственной жизни играют решающую роль не те видимые носители власти, которые представляют собой как бы ее фасад, а закулисные силы, которые, конечно, находят себе пристанище в разных центрах, но, главным образом, прочное гнездо свили себе в дворцовых сферах, откуда они невидимо управляют судьбами России и действиями официальных представителей власти. Как вы знаете, в то [251]время мне два раза было сделано предложение войти в состав правительства — сперва со стороны гр. Витте, который пытался сформировать первый кабинет общественных деятелей, потом — со стороны Столыпина. При соответствующих переговорах я убедился, что тогдашние носители власти готовы были итти очень далеко в смысле удовлетворения требований русского общества, но сами они были в значительной степени бессильны, так как находились под надзором и руководством других, безответственных, часто анонимных сфер, где и обрывались все их, хотя бы и добрые, начинания. Когда я приступил уже к реальной работе в области государственной, сперва в качестве члена 3-й Государственной Думы и председателя комиссии государственной обороны, затем в качестве председателя Думы, тогда я окончательно получил возможность вглядеться в ту лабораторию, где готовились элементы нашей государственной жизни. В той области, которая меня тогда особенно интересовала, именно в области вопросов государственной обороны, вопрос о воссоздании нашей военной мощи, разрушенной и японской войной и последующими событиями внутренней жизни, по моим наблюдениям, главное препятствие встречал или в присутствии так называемых безответственных лиц, или же в личных симпатиях и антипатиях, в капризах и интересах верховной власти, а также в обильном представительстве безответственных людей, находящихся в военном ведомстве. Все это являлось коренным препятствием для обновления военного строя и восстановления нашей военной мощи. Тогда, если вы помните, в Государственной Думе я поднял вопрос о необходимости удаления безответственных влияний из этой сферы. И тут я не ограничился общим определением, а предъявил обвинительный акт, с указанием лиц и имен. Это послужило первым основанием для разрыва верховной власти со мной. И те, кто поддерживал меня в этом направлении, были зачислены в лагерь неблагонадежных. К ним применялось модное слово «младотуречество», и с этих пор отношение стало явно подозрительным и враждебным. Вопрос о воссоздании нашей военной мощи, повидимому, был поставлен в чрезвычайно благоприятные условия. Уроки японской войны были явны, не могло быть и спора о том, что создало наши неудачи, и каким путем надо было итти в деле обновления. В работниках по этому делу мы застали тогда на посту военного министра — Редигера, а на посту председателя совета министров — Столыпина. Эти деятели ясно понимали всю важность вопроса о воссоздании боеспособности. Они пошли навстречу тем новым радикальным реформам, которые народное представительство в этой области проектировало. Тогда военные вопросы, вопросы о расходовании государственных средств, встречали небывалое и единодушное сочувствие. Таким образом, обстановка создавалась самая благоприятная, и тот новый всемирный кризис, который намечался уже тогда, [252]мы готовились встретить во всеоружии. И если все эти попытки привели к неудаче или, скажем, к полуудаче, если мы в таком плачевном виде встретили эту мировую войну, то это, конечно, надо приписать влиянию тех безответственных сил, которые внедрились в военное ведомство, стали на пути военных реформ и, когда им было это нужно, устраняли деятелей ведомства, шедших по пути реформ. Целый ряд лиц, на которых можно было возлагать надежды, были устранены, в том числе и военный министр Редигер. Во главе военного ведомства был поставлен ген. Сухомлинов, деятельность которого вам известна лучше моего, человек, который держался тем, что он решительно капитулировал перед безответственными силами, построил всю свою политику на потворстве, на угождении их капризам, на антипатиях и симпатиях, и для которого вопросы отечества, армии и т. д. не играли никакой роли. Та же самая картина обрисовывается и в вопросах внутренней политики. Не может быть сомнения в том, что правительство, даже, в лице Столыпина, хотя оно и расходилось с требованиями радикальных кругов русского общества, все-таки ставило себе задачи, и если бы эти задачи были разрешены в том смысле, как оно их себе ставило, они привели бы к значительным улучшениям в нашем государственном и хозяйственном строе. Но здесь точно так же мы замечаем ту же борьбу закулисных влияний с видимыми носителями власти, и по мере того, как страх перед переворотом отходит в область истории, крепнут и растут эти элементы реакции. Здесь определяются как бы три гнезда этих реакционных сил: во-первых, то, о чем я уже упомянул — придворные сферы — камарилья; во-вторых, группа бюрократов, которые устроились в виде правого крыла в государственном совете, и, в-третьих, находящееся уже вне законодательных учреждений и пребывающее в общественных кругах так называемое объединенное дворянство, которое, конечно, вовсе не объединяло собою дворянства, так как в дворянстве заключались в большем числе и другие элементы, но которое сумело путем фальсификации подтасовать эти нужные элементы. Таким образом, видимой власти Столыпина приходилось вести тяжкую борьбу и сдавать одну-позицию за другой. Это была ошибочная политика компромисса, политика, стремящаяся путем взаимных уступок, добиться чего-нибудь существенного. Может быть, надо было послушаться моих советов, дать бой и порвать с этими влияниями; но ответственность за реакционную политику, ознаменовавшую эти годы, приходится перекинуть все-таки на сторону безответственных влияний и главным образом, сказал бы я, влияний придворных. В сущности, Столыпин умер политически задолго до своей физической смерти. Как это ни странно, но человек, которого в общественных кругах привыкли считать врагом общественности и реакционером, представлялся, в глазах тогдашних реакционных кругов, [253]самым опасным революционером. Считалось, что со всеми другими, так называемыми революционными силами, легко справиться (и даже, чем они левее — тем лучше), в силу неосуществимости тех мечтаний и лозунгов, которые они преследовали, но когда человек стоит на почве реальной политики, — это считалось наиболее опасным. Потому и борьба в этих кругах велась не с радикальными течениями, а главным образом с целью свергнуть Столыпина, а с ним вместе и тот минимум либеральных реформ, который он олицетворял собою. Как вы знаете, убить его политически удалось, так как влияния на ход государственных дел его лишили совершенно, а через некоторое время устранили его и физически. Вы спрашивали у меня вчера, нет ли у меня сведений о том, насколько эти, так называемые темные силы участвовали в самом убийстве Столыпина. Но вы, вероятно, обладаете в этом отношении более богатым материалом, если дошло до вас расследование киевской сенаторской ревизии. Поскольку я сам знал этих представителей власти, мне кажется, их участие в киевском событии имело место. Может быть, они не являлись активными участниками самого создания события, но их участие могло выразиться в форме некоторого попустительства или непротивления, и я до сих пор не могу выкинуть из головы ту мысль, что эта форма участия существовала. Во всяком случае, после исчезновения Столыпина, там, наверху и в придворных сферах, раздался как бы вздох облегчения — отделались от назойливого и властного человека, который все-таки напоминал о данных обещаниях и угрожал грядущими бедами. Вскоре после смерти Столыпина мне удалось ближе подойти к так называемым темным силам; их присутствие было мне раньше известно, но не так они были для меня ясны и не так конкретно они мне являлись. Только уже после его смерти всплыли передо мной все те имена, которые потом стали известны всей России, и, вероятно, точно также составляют предмет вашего обследования: старец Григорий Распутин, Вырубова, Танеев, кн. Андроников и вся эта кампания. Я еще до физической смерти Столыпина изверился в возможности мирной эволюции для России. По мере того как он политически мало-по-малу умирал, для меня становилось все яснее, что Россия ходом вещей будет вытолкнута на второй путь — путь насильственного переворота, разрыва с прошлым и, как бы сказать, скитания без руля, без компаса, по безбрежному морю политических и социальных исканий. Тем не менее, конечно, руки не должны были опускаться, надо было все-таки сделать последние попытки. Так как для меня уже было ясно, что роковую роль играли эти безответственные силы, что главным образом сосредоточились они в придворных сферах и связаны были с именами, которые я сейчас перечислил, я тогда и подумал, что Государственной Думе и русскому обществу следует дать бой именно им, оставив в стороне видимое правительство, и через [254]голову видимого правительства вступить в бой именно с ними. Переговоры мои с представителями правительства и, в частности, с В. Н. Коковцовым убедили меня в том, что если еще покойный Столыпин пытался бороться с этими силами, то новые представители власти либо капитулировали перед ними и пошли по их указкам, либо вовсе не рисковали бороться с ними. Тогда-то, если припомните, я и внес в Думе запрос о Распутине и о деятельности темных сил, после чего мне один из министров передал, как высочайше заявлено ему было, что «Гучкова мало повесить». Я тогда на это ответил, что моя жизнь принадлежит моему государю, но моя совесть ему не принадлежит, и что я буду продолжать бороться. Так что, вот все эти внутренние события, в связи с теми горизонтами, которые открывались во внешней политике, внушали тогда самую серьезную тревогу. А в 1912 году балканская война указала на вопросы европейской мировой политики, пришедшей тогда в движение, при чем в этой области приходилось выйти и нам из сферы ожидания и застоя, так как в ближайшие годы уже предвиделись столкновения с громадными мировыми событиями, в смысле внутреннего здоровья и в смысле военном. Будет ли Россия подготовлена к этим событиям? Быть или не быть России? В 1913 году состоялся в Петербурге съезд партии октябристов. Я, как председатель центрального комитета, принял в нем участие, уже не будучи тогда членом 4-й Думы. В речи своей указал я тогда раскрывающуюся для нас опасность и, прибегая к последней ставке, обратился к общественным элементам, которые до тех пор находили возможным сотрудничать с властью или выступать против нее с благожелательной и дружеской критикой, и настаивал на том, чтобы они перешли в резкую оппозицию и борьбу. Я считал чрезвычайно важным, чтобы в тех событиях, которые готовились, на мой взгляд, и которые вели к насильственному перевороту, руководящие круги русского общества приняли руководящую роль, и чтобы именно их разумом совершилось то, что представлялось мне неизбежным. Мне казалось, что переход умеренных политических кругов на позицию такой резкой оппозиционной борьбы может образумить власть и вынудить ее на известные уступки. Разрешите мне привести здесь некоторые цитаты из речи, которую я произнес на этом съезде. Моя речь, по цензурным условиям, не была напечатана. Ее удалось напечатать только теперь. Между прочим, я говорил о том, каков будет исход того тяжелого кризиса, через который мы ныне проходим. Что несет за собой надвигающаяся реакция? Куда ведет нас правительственный курс или, вернее, отсутствие всякого курса? К неизбежной тяжелой катастрофе. На таком общем прогнозе сходятся все, люди самых противоположных политических верований, люди самых разнообразных общественных групп, сходятся с редким, небывалым единодушием: к этому прогнозу готовы присоединиться и сами носители власти, [255]на которую падает главная вина перед русским народом, и их официальный, обязательный для них оптимизм плохо скрывает их внутреннюю тревогу. Когда обрушится эта катастрофа? В каких формах она явится? Кто может это предсказать? Одни с радостным ожиданием, другие с жуткой тревогой, вглядываются в эти горизонты. Но ошибутся те, которые рассчитывают, что на развалинах повергнутого строя водворится тот порядок, который отвечает их политическому и социальному мировоззрению. В тех стихиях, которые могут взять верх в надвигающейся борьбе, я не вижу устойчивых элементов, которые могли бы обеспечить какой бы то ни было прочный государственный порядок. Не рискуем ли мы скорее попасть в полосу длительной, хронической анархии, которая приведет государство к распаду? Не переживаем ли мы опять смутное время, но уже при иной, более опасной внешней политической обстановке?» Я рисовал эту запугивающую картину для того, чтобы грядущие события и руководство этими событиями не оказались в руках стихийных сил. Я призывал политические партии и руководящие круги русского общества взять это на себя. Но, как призыв, это успеха не имело, и русские общественные круги, к которым я обращался, упорно шли той проторенной дорогой, которой они пользовались и в предшествующие годы. Они не учли всей важности того поворотного пункта, перед которым тогда стояли, и таким образом мы дошли до последующих событий. Значительную перемену внесла во внутреннюю нашу жизнь война. Тот общественный подъем, тот национальный характер, который приняла тогда война, сознание опасности для государства — все это чрезвычайно очистило внутреннюю атмосферу и заставило русское общество если не в полном объеме, то по крайней мере в значительных его элементах, оставить все внутренние вопросы в стороне и сосредоточиться на одном усилии, на усилии к победе. Если бы война пошла удачно, это вероятно повело бы к значительному очищению атмосферы. В последующем, как вы знаете, грехи нашего прошлого сказались и в смысле плохой подготовки нашей военной мощи, сказались и в плохом ведении войны, и в деле командования, и в вопросах снабжения, и в хозяйственных вопросах тыла, когда и самое ведение войны становилось невозможным. И вместо очищенной, патриотической атмосферы, которую можно было ожидать в результате успешной войны, мы получили сгущенную, мрачную, озлобленную атмосферу, атмосферу, напитанную ненавистью, недоверием к власти и глубоким к ней презрением. В первые дни войны, когда еще только первые выстрелы раздались на границе, я собирался туда отправиться в качестве представителя Красного Креста. Я посетил тогда представителей нашей власти, тех, с кем я еще не окончательно порвал, потому что с Сухомлиновым и прочими я не имел никакого общения, но я был у более опрятных представителей власти, и я [256]им говорил, что мои предчувствия относительно исхода войны очень мрачны, и несмотря на очень благоприятную внешнюю международную констелляцию, если не будут приняты самые решительные меры в военной области и если не последует полного обновления высшего командного состава и не приступят к энергичной работе в деле боевого снабжения армии, то война окончится для нас неудачей. Мои первые впечатления уже на самом театре военных действий, поражение при Сольдау, которое мне пришлось одним крылом захватить, и некоторые последующие военные действия привели меня уже в августе месяце к совершенно твердому убеждению, что война проиграна, если только не создать быстрого поворота. Я писал оттуда сюда и представителям законодательных учреждений и некоторым из представителей правительства. Ответы получались, что будут все меры приняты, и в то же время я видел полное их бессилие добиться чего бы то ни было. В декабре 1914 года, я решил приехать сюда и лично имел объяснения с теми, от кого зависела перемена в ходе дел. Я обошел представителей правительства, повторяю, тех, с которыми я имел некоторое общение, собрал и представителей законодательных учреждений, сделал им обстоятельный доклад (это был декабрь 1914 г.) и рисовал им дело, как совершенно безнадежное. Имел даже несколько совещаний с представителями промышленности, потому что надо было двинуть вопросы снабжения. Я видел перед собой какую-то каменную стену, которую нельзя пробить никакими силами. Представители власти ссылались на то, что война, это — дело верховной власти и военного ведомства, и что их вмешательство тут и непрошено и недопустимо. Так что мы встречаем опять этот антагонизм между видимой официальной государственной властью и теми силами, которые стояли за ее стеной. Любопытная вышла у меня беседа с одним из министров, который оказался, однако, довольно осведомленным относительно плохого снабжения, потому что его родные там дерутся. Но на мои настоятельные просьбы о том, чтобы он доложил государю всю эту картину полного грядущего разгрома наших армий, он мне сказал: «Александр Иванович, то, что вы говорите, совершенно верно, но мы ничего не можем». — «Почему?» — «Потому, что еще на-днях государь сказал мне: «Вот все нападали на генерала Сухомлинова, а посмотрите, как у него все блестяще». И это в декабре 1914 года, когда все знали на фронте о нашей безнадежности, здесь верховную власть ублажали сказками о том, что все в блестящем положении.

Председатель. — Кто был тот министр?

Гучков. — Это был Рухлов. Видите, каким обманом окутывали верховную власть и как боялись сказать слово правды. Один из государственных деятелей, в то время не бывший уже у дел, но достаточно осведомленный и мудрый, сказал мне тогда же: «Я вам [257]советую бросить это ваше хождение по министрам; они ничего не помогут. Они, во-первых, ничего не хотят, а если бы даже и хотели, то ничего не могут. Есть тут один человек, который мог бы вызвать переворот, это — генерал Воейков. Вот, если вы добьетесь его содействия, вам может быть что-нибудь и удастся. Можете ли вы до него добраться без моего содействия?» Я понял так, что — без моего содействия — значило, чтобы не компрометировать его. Я был тогда в таком отчаянии, что телеграфировал Воейкову, и на другой день поехал, и увиделся с ним. Так как он человек военный, командовал полком, и его товарищи на фронте, я сделал ему очень обстоятельный доклад. Часа два докладывал о всех неустройствах и убеждал его, чтобы он как-нибудь посодействовал раскрытию. Тогда он спросил меня: «Что же вы можете рекомендовать?» Конечно, дело шло не о конкретных мерах. Я сказал: «Прежде всего нужно, чтобы вы раскрыли глаза государю, так как государь убаюкан лживыми разсказами о том, что все благополучно, и поэтому ничего не предпримет. Вы должны раскрыть глаза государю. Без этого нельзя. Затем второе: нужно, чтобы дело войны, дело обороны было признано не делом военного или морского ведомства или прерогативой верховной власти, а чтобы оно было признано делом государственным, чтобы все правительство и все законодательные учреждения были призваны к разрешению этого вопроса и считали его своим». Наконец, в-третьих, я уже коснулся лиц. Я сказал так: «Имейте в виду, что пока во главе снабжения здесь, в центре, стоит генерал Сухомлинов, во главе снабжения северо-западного фронта — генерал Данилов,, а на юге — Забелин, — у вас снабжения не будет. Я сказал все, что было у меня на совести и перевалил все это на вашу совесть, а какое вы сделаете из этого употребление, это — дело вашей совести». Повидимому, он никакого употребления из всего этого не сделал. Когда мы были зачарованы успехами в Галиции, всякий, кто попытался бы раскрыть глаза, кто нарисовал бы мрачную картину, оказался бы в положении осужденного и в смысле житейского благополучия и в смысле служебной карьеры. Мне всегда представлялось, что у нас несколько обычаи ассирийского двора: помните, что было, когда приходил к ассирийскому царю вестник и сообщал, что его войска, потерпели поражение? Ему на всякий случай рубили голову, а потом уже принимали во внимание, что он принес известие не о победе, а о поражении. Так и у нас. Те вестники, которые несли тяжелые вести, были осуждены заранее. Таким образом, моя попытка раскрыть глаза власти окончилась неудачно. Я в отчаянии вернулся обратно и стал свидетелем дальнейшей разрухи. Любопытно то (это вас должно интересовать), что вся система обмана продолжалась и дальше. Я вам расскажу еще два эпизода, но только разрешите мне тут уже имен не называть, [258]да оно для вас и безразлично, — вам важна, главным образом, вся эта система окутывания верховной власти густой пеленой обмана. Я рассказал вам эпизоды декабря 1914 года. Затем 1915 год: галицийский разгром. Уже для всех были ясны и причины и ближайшее будущее на фронте. Вижусь я с одним из лиц, занимавших высокое положение в армии. Для вашего успокоения могу сказать, что он этого положения больше не занимает. Я его спрашиваю: «Вы на совещании видали государя, скажите, то, что мы все знаем, что вы мне рассказываете, сказали вы ему? Относительно из рук вон плохого снабжения? Относительно неотзывчивости военного министра на нужды армии? Ваши мрачные перспективы? Говорили ли вы об этом государю? Ведь вы по своему служебному положению не раз бывали в совещаниях, самых интимных, где председательствовал государь, говорили ли вы ему?» — «Нет, не говорил». — «Но почему же?» — «Я никогда не мог с ним говорить с глазу на глаз, всегда были другие свидетели». Это вот 1915 год. Затем, позднее, когда немцы добились уже большого успеха на нашем северо-западном фронте, когда они захватывают один город за другим, одну губернию за другой. Повидимому, должна пасть Варшава. Через несколько дней она, действительно, была эвакуирована нами. И там, в Варшаве, я вижу опять одного из влиятельных и высоких людей, имевших доступ к государю. Тогда уже неизбежность катастрофы была ясна. Я опять его спрашиваю: «Скажите, знает государь?» — «Нет, не знает». — «Но почему же?» Тогда он мне говорит: «Вы знаете, это даже к лучшему, что он не знает, потому что, если раскрыть государю всю бездну нашей беды, он может потерять бодрость и способен решиться на какой-нибудь поступок, который нежелателен». Тогда я всплеснул руками и говорю: «Послушайте, если вы держите государя в таком неведении или полуведении, вы ничего не сможете исторгнуть у него в смысле решения. Если все хорошо или, во всяком случае, не так плохо, то не нужно никаких решительных мер». Вот та обстановка, в которой находилась верховная власть. Я рассказал этот эпизод, чтобы показать вам, в каких условиях, как бы сказать, организовалось наше поражение. Галицийские неудачи, как вы помните, заставили встрепенуться русское общество и власть отчасти. У власти появился испуг и сознание необходимости пойти на уступки, на примирительные шаги, чувство какой-то провинности там было. Но у русского общества, я скажу, не было испуга. Здесь было только сознание громадной опасности и чувство необходимости русскому обществу и русскому народу, если не взять свою судьбу в руки, то, во всяком случае, участвовать в решении этой судьбы. Возникли общественные организации. Городской и земский союзы от помощи больным и раненым перешли к вопросам снабжения армии. Тогда создался военно-промышленный комитет, во главе которого мне пришлось [259]стать. С. В. Иванов просил меня осветить отношение власти к общественным организациям. Это только в двух словах придется характеризовать, потому что все это известно и без меня. Для возникновения городского и земского союза или, вернее, не возникновения, а участия земского и городского союза в деле снабжения армии и возникновения военно-промышленного комитета, создались сравнительно благоприятные условия, вследствие тех тяжелых впечатлений, которые власть и русское общество получили от галицийского разгрома. Среди представителей самой власти находились люди, искренно расположенные к общественным организациям, искавшие в них помощи, которую они изверились получить от правительственных ведомств. Эти лица и помогли им быстро создаться и получить значительную свободу в своей работе. На первых же порах все эти организации встретили горячее сочувствие со стороны самой армии, со стороны всего фронта сверху до низу, начиная с главнокомандующего и начальника штаба верховного главнокомандующего, генерала Алексеева, и кончая офицерами и солдатами. Участие общественных организаций в этом наболевшем для армии вопросе было приветствовано с большим энтузиазмом. Может быть, они даже переоценивали то значение, которое имели общественные организации, благодарили нас горячее, чем мы заслуживали. Тут, помимо материальной помощи, конечно, оценивали и моральную, то теплое рукопожатие, то сочувствие, которое русское общество — тыл, так сказать, давало фронту. Однако же, это продолжалось недолго. В частности, по отношению к военному ведомству этот медовый месяц длился столько, сколько длилось министерство генерала Поливанова. Уже и при нем разные вторгающиеся в различные управления влияния и течения старались испортить отношение к общественным организациям, но в общем все-таки дело шло на лад. А когда Поливанов, который был в свое время навязан верховной власти и которого встретили недружелюбно в придворных кругах, где сохранилось еще от прежних времен это недружелюбное отношение, когда он ушел со сцены, тогда уже началось открытое противодействие этим общественным организациям. При Шуваеве и Беляеве им пришлось пережить очень тяжелые дни. Мешали работать, отказывали в содействии и затем, как вы знаете, взяли их под политическое подозрение. Тут начался уже ряд репрессий и по отношению к тем рабочим организациям, которые входили в состав военно-промышленного комитета, и к самим военно-промышленным комитетам. Военно-промышленные комитеты сделались предметом очень внимательной слежки. Я думаю, эти материалы у вас имеются. Вы знаете, с каким вниманием следили за ними. Так что все это оживление, вызванное неудачами в Галиции, оживление русской промышленности, возникновение общественных организаций, быстрый темп и широкий такой [260]темп работы в самих ведомствах, все это привело к очень серьезным результатам. Несомненно, что дело снабжения пережило коренной перелом с того момента, и если бы с первых дней войны был дан размах, данный летом 1915 года, быть может, и судьба войны была бы иная. Во всяком случае, несмотря на большое запоздание, этот шаг имел очень серьезные результаты, и снабжение армии, особенно боевое, в следующий период, ничего общего с тем, как была снабжена армия в первые месяцы и в первый год войны, не имеет. Этим старым жиром, как вы знаете, живем мы и до сих лор. И те большие запасы боевого снабжения, которые были до последнего времени у нас, до этих несчастных наших отходов на юго-западном фронте, все это было накоплено за это время. Конечно, улучшение было очень серьезное, но оно касалось только частного вопроса, вопроса снабжения армии, в узком смысле этого слова. Что же касается организации самого личного состава высшего командования, то этот вопрос оставался в прежнем безнадежном виде. Те же самые влияния, которые хозяйничали в этих сферах до войны и в начале войны, продолжали хозяйничать и позднее, и целый ряд бездарных людей оставался у власти благодаря тому, что считался благонадежным с точки зрения политического строя, и целый ряд даровитых людей, в силу своего личного характера, отстранялся потому, что не вызвал к себе доверия в этих безответственных сферах. Таким образом, боевое снабжение улучшилось, а руководство армией осталось в прежнем виде. И затем безудержно расшатывалось состояние тыла. Вся хозяйственная, экономическая жизнь страны катилась под гору, потому что та власть, которая должна была взять на себя организацию этого тыла, была и бездарна, и бессильна. В этот-то момент для русского общества, по крайней мере, для многих кругов русского общества и, в частности, для меня стало ясно, что как во внутренней жизни пришли мы к необходимости насильственного разрыва с прошлым и государственного переворота, так и в этой сфере, в сфере ведения войны и благополучного ее завершения, мы поставлены в то же положение. Итти прежним путем, значит привести войну к полной неудаче, может быть, не в форме какой-нибудь внезапной катастрофы, но в форме, я бы сказал, тягучего процесса изнурения страны, понижения одушевления и завершения всего этого плачевным бессилием, плачевной капитуляцией. Как в вопросах внутренней политики надо было руководящим классам прибегнуть к новым приемам, так и в вопросе ведения войны надо было ясно сознать, что рука об руку с существующей властью мы к победе не придем. Нужно было стать на путь государственного переворота. Надлежало искать тех путей, которые через государственный переворот привели бы к полному обновлению нашей жизни, и тех путей, которые могли бы довершить войну успешно и с выполнением поставленных ею задач, [261]Вина, если говорить об исторической вине русского общества, заключается именно в том, что русское общество, в лице своих руководящих кругов, недостаточно сознавало необходимость этого переворота и не взяло его в свои руки, предоставив слепым стихийным силам, не движимым определенным планом, выполнить эту болезненную операцию. События пошли своим ходом, и нас, меня лично и моих друзей, которые были близки, с одной стороны, к вопросам настроения нашей армии, так как они находились в близком с ней соприкосновении, с другой стороны — к вопросам настроения страны и, наконец, наше знакомство с экономическим состоянием страны, — все это убеждало нас в том, что час близок, что мы быстрыми шагами приближаемся к тому событию, которое в феврале и совершилось. Для нас это было настолько ясно, что я и некоторые из моих друзей ждали этого не позднее Пасхи, такое было общее напряжение. И в самом деле, все элементы, которые были нужны для того, чтобы вызвать взрыв, были налицо: во-первых, состояние самой власти, охваченной процессом гниения, глубокое недоверие и презрение к этой власти со стороны всех кругов русского общества, внешние неудачи, наконец, тяжелые материальные невзгоды в тылу, словом, все, как по рецепту, собрание всех тех элементов, которые нужны для взрыва. Я помню, что за несколько недель и даже месяцев перед переворотом, мне пришлось, в особом совещании по государственной обороне, говорить на эту тему, и, указывая на некоторые конкретные промахи власти, я закончил свою речь в заседании, которое было под председательством генерала Беляева, приблизительно такими словами: я сказал, что если бы жизнью нашей армии, нашей внутренней жизнью, руководил германский генеральный штаб, то, вероятно, он не создал бы ничего, кроме того, что создала наша русская правительственная власть, что все те элементы, которые какой-нибудь немецкий химик мог бы намешать в нашу жизнь, чтобы вызвать взрыв, все они внесены самой правительственной властью. Как произошел этот взрыв, вы знаете, и на этом останавливаться не приходится; я считал его настолько назревшим и исторически необходимым, что при первых признаках вполне поверил в его неотвратимость и, как вы знаете, присоединился к тем деятелям, которые стали около событий в дни переворота. Теперь я перейду к тому эпизоду, которым вы интересуетесь, к вопросу отречения. Для меня было ясно, что со старой властью мы рассталась и сделали именно то, что должна была сделать Россия. Но для меня были не безразличны те формы, в которых происходил разрыв, и те формы, в которые облекалась новая власть. Я имел в виду этот переход от старого строя к новому произвести с возможным смягчением, мне хотелось поменьше жертв, поменьше кровавых счетов, во избежание смут и обострений на всю нашу последующую жизнь. К вопросу об отречении государя я стал близок не [262]только в дни переворота, а задолго до этого. Когда я и некоторые мои друзья в предшествующие перевороту месяцы искали выхода из положения, мы полагали, что в каких-нибудь нормальных условиях, в смене состава правительства и обновлении его общественными деятелями, обладающими доверием страны, в этих условиях выхода найти нельзя, что надо итти решительно и круто, итти в сторону смены носителя верховной власти. На государе и государыне и тех, кто неразрывно был связан с ними, на этих головах накопилось так много вины перед Россией, свойства их характеров не давали никакой надежды на возможность ввести их в здоровую политическую комбинацию; из всего этого для меня стало ясно, что государь должен покинуть престол. В этом направлении кое-что делалось еще до переворота, при помощи других сил и не тем путем, каким в конце концов пошли события, но эти попытки успеха не имели или, вернее, они настолько затянулись, что не привели, ни каким реальным результатам, Во всяком случае, самая мысль об отречении была мне настолько близка и родственна, что с первого момента, когда только что выяснилось это шатание и потом развал власти, я и мои друзья сочли этот выход именно тем, чего следовало искать. Другое соображение, которое заставило на этом остановиться, состояло в том, что при учете сил, имевшихся на фронте и в стране, в случае, если бы не состоялось добровольного отречения, можно было опасаться гражданской войны или, по крайней мере, некоторых ее вспышек, новых жертв и затем всего того, что гражданская война несет за собой в последующей истории народов — тех взаимных счетов, которые не скоро прекращаются. Гражданская война, сама по себе, — страшная вещь, а при условиях внешней войны, когда тем несомненным параличом, которым будет охвачен государственный организм и, главным образом, организм армии, этим параличом пользуются наши противники для нанесения нам удара, при таких условиях, гражданская война еще более опасна. Все эти соображения с самого первого момента, с 27-го, 28-го февраля, привели меня к убеждению, что нужно, во что бы то ни стало, добиться отречения государя, и тогда же, в думском комитете, я поднял этот вопрос и настаивал на том, чтобы председатель Думы Родзянко взял на себя эту задачу; мне казалось, что ему это как раз по силам, потому что он своей персоной и авторитетом председателя Государственной Думы, мог произвести впечатление, в результате которого явилось бы добровольное сложение с себя верховной власти. Был момент, когда решено было, что Родзянко примет на себя эту миссию, но затем некоторые обстоятельства помешали. Тогда, 1 марта, в думском комитете, я заявил, что, будучи убежден в необходимости этого шага, я решил его предпринять во что бы то ни стало, и, если мне не будут даны полномочия от думского комитета, я готов сделать это за свой страх [263]и риск, поеду, как политический деятель, как русский человек, и буду советовать и настаивать, чтобы этот шаг был сделан. Полномочия были мне даны, при чем вы знаете, как обрисовалась дальнейшая комбинация: государь отречется в польза своего сына Алексея с регентством одного из великих князей, скорее всего, Михаила Александровича. Эта комбинация считалась людьми совещания благоприятной для России, как способ укрепления народного представительства в том смысле, что при малолетнем государе и при регенте, который, конечно, никогда бы не пользовался, если не юридически, то морально всей властностью и авторитетом настоящего держателя верховной власти, народное представительство могло окрепнуть, и, как это было в Англии, в конце XVIII ст., так глубоко пустило бы свои корни, что дальнейшие бури были бы для него не опасны. Я знал, что со стороны некоторых кругов, стоящих на более крайнем фланге, чем думский комитет, вопрос о добровольном отречении, вопрос о тех новых формах, в которые вылилась бы верховная власть в будущем, и вопрос о попытках воздействия на верховную власть встретят отрицательное отношение. Тем не менее, я и Шульгин, о котором я просил думский комитет, прося командировать его вместе со мной, чтобы он был свидетелем всех последующих событий, — мы выехали в Псков. В это время были получены сведения, что какие-то эшелоны двигаются к Петрограду. Это могло быть связано с именем генерала Иванова, но меня это не особенно смущало, потому что я знал состояние и настроение армии, и был убежден, что какие-нибудь карательные экспедиции могли, конечно, привести к некоторому кровопролитию, но к восстановлению старой власти они уже не могли привести. В первые дни переворота я был глубоко убежден в том, что старой власти ничего другого не остается, как капитулировать, и что всякие попытки борьбы повели бы только к тяжелым жертвам. Я телеграфировал в Псков генералу Рузскому о том, что еду; но чтобы на телеграфе не знали цели моей поездки, я пояснил, что еду для переговоров по важному делу, не упоминая, с кем эти переговоры должны были вестись. Затем, послал по дороге телеграмму генералу Иванову, так как желал встретить его по пути и уговорить не принимать никаких попыток к приводу войск в Петроград, Генерала Иванова мне не удалось тогда увидеть, хотя дорогой пришлось несколько раз обмениваться телеграммами; он хотел меня где-то перехватить, но не успел, а вечером 2-го марта мы приехали в Псков. На вокзале меня встретил какой-то полковник и попросил в вагон государя. Я хотел сперва повидать генерала Рузского, для того, чтобы немножко ознакомиться с настроением, которое господствовало в Пскове, узнать, какого рода аргументацию следовало успешнее применить, но полковник очень настойчиво передал желание государя, чтобы я непосредственно прошел к нему. Мы [264]с Шульгиным направились в царский поезд. (Я не знаю, нужно ли говорить со всеми подробностями?)

Председатель. — Если можно, остановитесь на этом вопросе, потому что немногие были свидетелями этого момента.

Гучков. — Значит, мы направились в поезд. Там я застал гр. Фредерикса, затем был состоящий при государе ген. Нарышкин, через некоторое время пришел ген. Рузский, которого вызвали из его поезда, а через несколько минут вошел и государь. Государь сел за маленький столик и сделал жест, чтобы я садился рядом. Остальные уселись вдоль стен. Ген. Нарышкин вынул записную книжку и стал записывать. Так что, повидимому, там имеется точный протокол. Я к государю обратился с такими словами: я сказал, что приехал от имени временного думского комитета, чтобы осветить ему положение дел и дать ему те советы, которые мы находим нужными для того, чтобы вывести страну из тяжелого положения. Я сказал, что Петроград уже совершенно в руках этого движения, что всякая борьба с этим движением безнадежна и поведет только к тяжелым жертвам, что всякие попытки со стороны фронта насильственным путем подавить это движение ни к чему не приведут, что, по моему глубокому убеждению, ни одна воинская часть не возьмет на себя выполнения этой задачи, что как бы ни казалась та или другая воинская часть лойяльна в руках своего начальника, как только она соприкоснется с петроградским гарнизоном и подышит тем общим воздухом, которым дышит Петроград, эта часть перейдет неминуемо на сторону движения, и «поэтому, — прибавил я, — всякая борьба для вас бесполезна». Затем я рассказал государю тот эпизод, который имел место накануне вечером в Таврическом дворце. Эпизод заключался в следующем: я был председателем военной комиссии, и мне заявили, что пришли представители царскосельского гарнизона и желают сделать заявление. Я вышел к ним. Кажется, там были представители конвоя, представители сводного гвардейского полка, железнодорожного полка, несущего охрану поездов и ветки, и представители царскосельской дворцовой полиции, — человек 25—30. Все они заявили, что всецело присоединяются к новой власти, что будут попрежнему охранять имущество и жизнь, которые им доверены, но просят выдать им документы с удостоверением, что они находятся на стороне движения. Я сказал государю: «Видите, вы ни на что рассчитывать не можете. Остается вам только одно — исполнить тот совет, который мы вам даем, а совет заключается в том, что вы должны отречься от престола. Большинство тех лиц, которые уполномочили меня на приезд к вам, стоят за укрепление у нас конституционной монархии, и мы советуем вам отречься в пользу вашего сына, с назначением в качестве регента кого-нибудь из великих князей, например, Михаила Александровича». На это государь сказал, что он сам в эти дни по [265]этому вопросу думал (выслушал он очень спокойно), что он сам приходит к решению об отречении, но одно время думал отречься в пользу сына, а теперь решил, что не может расстаться с сыном, и потому решил отречься в пользу великого князя Михаила Александровича. Я лично ту комбинацию, на которой я, по поручению некоторых членов думского комитета настаивал, находил более удачной, потому что, как я уже говорил, эта комбинация малолетнего государя с регентом представляла для дальнейшего развития нашей политической жизни большие гарантии; но, настаивая на прежней комбинации, я прибавил, что, конечно, государю не придется рассчитывать при этих условиях на то, чтобы сын остался при нем и при матери, потому что никто, конечно, не решится доверить судьбу и воспитание будущего государя тем, кто довел страну до настоящего положения. Государь сказал, что он не может расстаться с сыном и передаст престол своему брату. Тут оставалось только подчиниться, но я прибавил, что в таком случае необходимо сейчас же составить акт об отречении, что должно быть сделано немедленно, что я остаюсь всего час или полтора в Пскове и что мне нужно быть на другой день в Петрограде, но я должен уехать, имея акт отречения в руках. Накануне был набросан проект акта отречения Шульгиным, кажется, он тоже был показан и в комитете (не смею этого точно утверждать), я тоже его просмотрел, внес некоторые поправки и сказал, что, не навязывая ему определенного текста, в качестве материала, передаю ему этот акт. Он взял документ и ушел, а мы остались. Час или полтора мы пробыли в вагоне. К тем собеседникам, которых я перечислил, присоединился еще Воейков, и мы ждали, пока акт будет составлен. Затем, через час или полтора, государь вернулся и передал мне бумажку, где, на машинке, был написан акт отречения, и внизу подписано им «Николай». Этот акт я прочел вслух присутствовавшим. Шульгин сделал два-три замечания, нашел нужным внести некоторые второстепенные поправки, затем в одном месте государь сам сказал: «не лучше ли так выразить», и какое-то незначительное слово вставил. Все эти поправки были сейчас же внесены и оговорены, и таким образом акт отречения был готов. Тогда я сказал государю, что этот акт я повезу с собой в Петроград, но так как в дороге возможны всякие случайности, по-моему, следует составить второй акт, и не в виде копии, а в виде дубликата, и пусть он остается в распоряжении штаба главнокомандующего ген. Рузского. Государь нашел это правильным и сказал, что так и будет сделано. Затем, в виду отречения государя, надлежало решить второй вопрос, который отсюда вытекал: в то время государь был верховным главнокомандующим, и надлежало кого-нибудь назначить. Государь сказал, что он останавливается на великом князе Николае Николаевиче. Мы не возражали, быть может, даже подтвердили, не помню; [266]и тогда была составлена телеграмма на имя Николая Николаевича. Его извещали о том, что он назначается верховным главнокомандующим. Затем надо было организовать правительство. Я государю сказал, что думский комитет называет князя Львова. Государь ответил, что он его знает, и согласен; он присел и написал указ, кажется сенату, не помню в какой форме, о назначении князя Львова председателем совета министров, при чем я прибавил, что ему надлежит решить вопрос не о составе правительства, а только о председателе совета министров, который уже от себя, по своему усмотрению, приглашает лиц, на что государь и согласился. Затем, государь спросил относительно судьбы императрицы и детей, потому что дня два не имел тогда известий. Я сказал, что, по моим сведениям, там все благополучно, дети больны, но помощь оказывается. Затем государь заговорил относительно своих планов; он не знал — ехать ли ему в Царское Село или остаться в ставке. Затем мы расстались.

Председатель. — Вы ничего не сказали в ответ на его вопрос?

Гучков. — Нет, потому что я не знал, что в этом случае посоветовать. После этого мы расстались, и пошли в вагон ген. Рузского, где ожидали, когда будет готов дубликат акта отречения. Через некоторое время его нам принесли, и мы тогда выехали обратно.

Председатель. — А этот второй экземпляр остался?

Гучков. — Один экземпляр я привез, он, вероятно, был оставлен в сенате, а второй экземпляр, вероятно, остался в бумагах штаба северного фронта. На другое утро я вернулся в Петроград. На станции мне по телефону заявили, что на квартире великого князя Михаила Александровича, на Миллионной, идет совещание. Туда мы с Шульгиным и поехали. Текст был известен и Родзянке, и правительству, потому что как раз в этот день образовалось правительство. Когда я вернулся из Пскова, то увидал вывешенные на улице плакаты, с извещением, что образовалось правительство, и в каком составе. Значит, мы поехали на совещание, на квартиру великого князя Михаила Александровича и, как вы знаете, в результате этого совещания, Михаил Александрович тоже не нашел возможным принять на себя эту тяжелую обязанность.

Председатель. — Скажите, пожалуйста, в какой обстановке происходило совещание и кто присутствовал? Это ваше сообщение важно.

Гучков. — Я приехал на совещание, когда оно было в ходу.

Иванов. — 3-го марта?

Гучков. — 3-го марта. Мы пока с вокзала ехали, совещание было уже в ходу. Присутствовали лица, которые вошли потом в состав правительства. Затем Родзянко, затем, пожалуй, и все. Не помню, кто был еще из тех, кто не вошел в состав, только [267]Родзянко. Я спросил, какое направление приняли прения, и мне сказали, что большинство высказывается за то, чтобы Михаил Александрович не принимал, а только Милюков советует, чтобы он принял. Я просил слова и поддерживал ту мысль, что великий князь Михаил Александрович должен принять избрание и довести дело до Учредительного Собрания. Мне мои будущие коллеги по кабинету возражали против этого. Аргументы, главным образом, были такие, что едва ли удастся безболезненно, без борьбы, установить конституционную монархию при настоящих условиях. Аргументы, главным образом, вокруг этого вертелись, а затем я уже сделал иного рода примирительное предложение, чтобы Михаил Александрович принял престол условно, чтобы он не принял его, как государь, а как регент, для того, чтобы довести страну до Учредительного Собрания, которое должно высказаться как относительно формы правления, так и относительно лица, которое должно взять престол в случае решения сохранения у нас монархии. Таким образом, он бы принял его не как государь, а как представитель страны — регент. На это мне были сделаны возражения с точки зрения государственного права, что государственное право не знает формы регентства без носителя верховной власти. Может быть, с точки зрения правоведения это и справедливо, но я думал, что моя комбинация могла бы дать очень удовлетворительное разрешение, потому что вне этой преемственности еще старой исторической власти я не видел возможности предупредить в России известного рода анархию. Мне казалось, что если не будет такой санкции со стороны старой власти к новой власти, образуется пропасть, le néant[1], пропасть, ничего, и мы рискуем ввергнуть этот принцип верховной власти в пучину анархии. Я очень горячо отстаивал эту форму, указывая, что, между прочим, это может внести большое примирение в общественное настроение, что человек, имеющий все юридические права на престол, от них отказывается и идет на эту примирительную форму временного управления — регентства. После всех аргументов, которые с той и с другой стороны приводились в течение нескольких часов, великий князь сказал, что хотел бы еще обдумать этот вопрос. Он пошел в соседнюю комнату, после некоторого раздумья пригласил туда Родзянко и кн. Львова, и затем, переговорив с ними, вышел и сказал, что при тех условиях, которые сложились, он находит невозможным для себя принять бремя власти. Тогда я подошел к своим будущим товарищам по кабинету и сказал им: «Я с вами по этому пути итти не могу, я считаю, что вы толкаете страну к гибели, я не могу участвовать в этом деле вместе с вами». Тогда они стали просить меня, чтобы, хотя на первых порах, я помог организовать власть, видимо, они на меня рассчитывали больше, чем, собственно говоря, полагалось, думая, что я могу привести в некоторый порядок военное и морское ведомство, [268]которое мне поручалось. Но я тогда очень скептически относился и даже с полным недоверием к общей политической комбинации, которая перед нами предстала. Я дал обещание на первых порах остаться, чтобы дать им возможность найти мне преемника. На этом мы порешили и разошлись от великого князя Михаила Александровича. Если не ошибаюсь, был вызван Маклаков и остался Шульгин, для того, чтобы помочь составить акт отречения.

Иванов. — А Набоков был?

Гучков. — Да, кажется, действительно Набоков. Но в совещании его не было.

Председатель. — Когда вы вошли в вагон царского поезда и затем бывший император пошел писать акт отречения, каково было отношение присутствовавших к тому, что происходит?

Гучков. — Что касается ген. Рузского, то он совершенно сознательно относился, видимо, был сторонником этого шага. И даже, как он мне потом говорил, он даже в этом направлении имел беседу с государем. Старался убедить его итти на какие-нибудь уступки, может быть, даже на отречение. То был генерал Рузский. Затем пришел начальник его штаба генерал Данилов. Тот тоже находил, что это совершенно неизбежный шаг. Что касается графа Фредерикса, то не знаю, отдавал ли он себе какой-нибудь отчет. Он — человек больной, был взволнован известием, что его дом сожжен, не знал, в каком положении его больная жена, дочь, был занят этим; что же касается генерала Воейкова, то я с ним не разговаривал.

Председатель. — Ну, а персонал второстепенный, Нарышкин?

Гучков. — Я не говорил с ним совсем, но я должен сказать, что государем этот акт был принят совершенно свободно, т.-е. в том смысле, что он выслушал только мои аргументы, и решил. Так что на него никакого воздействия в ту или другую сторону не было, разве только одно можно признать: когда я указал, что было бы безумием делать попытку вооруженной силой остановить это движение; тогда меня поддержал ген. Рузский, который сказал: «Ваше величество, я должен подтвердить то, что говорит Александр Иванович; никаких воинских частей я не мог бы послать в Петроград».

Председатель. — А не заходил ли здесь разговор о попытке подавления движения в Петрограде через посылку эшелона во главе с ген. Ивановым?

Гучков. — Нет, но вообще я должен сказать, что вся эта сцена произвела в одном отношении очень тяжелое впечатление. Как же все-таки такой важный акт в истории России, — неправда ли? — перемена власти, крушение трехсотлетней династии, падение трона! И все это прошло в такой простой, обыденной форме и, я сказал бы, настолько без глубокого трагического понимания [269]всего события со стороны того лица, которое являлось главным деятелем в этой сцене, что мне прямо пришло в голову, да имеем ли мы дело с нормальным человеком. У меня и раньше всегда было сомнение в этом отношении, но эта сцена, она меня еще глубже убедила в том, что человек этот просто, до последнего момента, не отдавал себе полного отчета в положении, в том акте, который он совершал. Все-таки при самом железном характере, при самообладании, которому равного нельзя найти, что-нибудь в человеке дрогнуло бы, зашевелилось, вы почувствовали бы тяжелое переживание. Но ничего этого не было. Я должен сказать, что с этого момента, хотя и раньше я относился с достаточной суровостью к его советникам и его окружающим, но с этого момента я стал относиться к ним с сугубой суровостью: мне казалось, что эти люди должны были понять, что они имеют дело с человеком, который не может считаться во всех отношениях нормальным. Повидимому, человек с пониженной сознательностью, я сказал бы — с пониженной чувствительностью, которая не давала ему возможности проходить все стадии и чувства, которые мы, нормальные люди, переживаем. Трагичность положения не была прочувствована с его стороны. Поэтому об этой сцене я вам и рассказал спокойно, в тех самых тонах, в каких она и прошла. Показалось мне только в одном месте, как будто дрогнул у него голос, когда он сказал, что с сыном не может расстаться, да и то не знаю.

Иванов. — Вы изволили сказать, что когда вы обратились к бывшему государю с предложением об отречении, он заявил, что думал об этом и готов. По этому поводу были ли какие-нибудь советы? Советовался он с кем-нибудь или сам обдумал? Сам к этому пришел или были элементы, которые на это повлияли?

Гучков. — Повидимому, в нем происходила борьба. Не знаю, кто в какую сторону влиял. У меня было такое впечатление, что кто-нибудь раньше об этой комбинации говорил, быть может, не в такой открытой форме, может быть, в каких-нибудь намеках, но, повидимому, вопрос об отречении был ему несколько близок. Вот все, что я знаю. Не знаю, к каким определенным решениям приходил он в предшествующие дни и часы, все это менялось очень быстро, но, повидимому, несколько раз государь решался на шаги примирительные в виде призыва популярного лица, чтобы возглавить им правительство. Повидимому, такие решения были, возможно, что они являлись и в письменной форме, но потом отменялись, так что это был ряд колебаний, хотя, повторяю, как видите, отречение делалось очень легко. Мне не приходилось настаивать, это вышло легко и просто, как я передал. Возможно, что если бы этот шаг не был предпринят, вопрос мог бы затянуться. [270]

Иванов. — Чем можно объяснить, что отречение было обращено, кажется, к начальнику штаба верховного главнокомандующего? Так было написано наверху.

Гучков. — Нет, акт отречения был безымянным. Но когда этот акт был зашифрован, предполагалось послать его по следующим адресам: по адресу председателя Государственной Думы Родзянко и затем по адресам главнокомандующих фронтами для обнародования в войсках.

Иванов. — Так что вы получили его на руки без обращения?

Гучков. — Без обращения.

Соколов. — Простите, по вопросу момента; день и час вашего отъезда в Псков вы устанавливаете по вашей памяти или это может быть установлено каким-нибудь документом?

Гучков. — Вероятно может быть установлено. Вероятно ведутся сведения о поездках. По-моему, это было около часа дня.

Соколов. — 2-го марта?

Гучков. — Да, 2-го марта.

Соколов. — Вы сказали, что получили полномочия от комитета, а не от правительства?

Гучков. — Нет, это правительство тогда не существовало. От комитета.

Соколов. — Разве 2-го марта не образовалось правительство?

Гучков. — Нет.

Соколов. — Вы сказали, что когда вернулись из Пскова, то увидели плакаты, и в том числе там была и ваша фамилия в составе кабинета?

Гучков. — Да.

Соколов. — Так что вы были включены в состав кабинета без вашего согласия?

Гучков. — Предварительно были разговоры. Относительно морского министерства со мной не было разговора, я не дал бы своего согласия, я считал, что это мне совершенно не по силам. Я соглашался, при некоторых условиях, войти в качестве военного министра, но, повторяю, самый вопрос формирования правительства, самый момент формирования не был решен. Мы стояли между двумя возможностями — или добровольного, на известных началах, сохранения монархии, провозглашения какого-то лица будущим государем, и между возможностью свержения и всяких иных политических форм.

Соколов. — Вы хотя и получили полномочия поехать в Псков от комитета, но уже знали, что комитет замышляет преобразование себя во временное правительство, так как дали согласие на то, чтобы вступить в это правительство в качестве военного министра?

Гучков. — Это не совсем так. Я не знал, каким путем будет формироваться правительство, потому что, повторяю, предполагалось рекомендовать государю назначить только одно лицо, именно [271]председателя. Лицо это должно договориться с теми, кого оно желает пригласить, а те могут ставить свои условия относительно того, с кем они хотят итти и по какой программе. Так что определенного согласия я не давал, но условно говорил, что при известных комбинациях, при известных условиях, я готов помочь составить правительство. Затем, я говорил государю не от имени Временного правительства, потому что оно не было тогда сформировано, а были тогда одни предположения.

Соколов. — Значит все-таки при известной комбинации, по вашим словам, вы могли бы согласиться стать военным министром, и та комбинация, которая состоялась в ночь со 2-го на 3-е, по вашему предположению, должна была осуществиться так: если государь согласится на отречение, он назначит премьер-министра, и уже этот премьер подберет весь состав. Но в ночь со 2-го на 3-е случилось иное. Государь согласился на отречение, однако, премьер и весь состав был указан не государем, отрекшимся от престола, а Временным Комитетом.

Гучков. — Нет, извините. Я уже вам говорил, что премьер был указан государем. Я только что докладывал, как мы подали совет государю, указав ему лицо, которое могло бы объединить и пользоваться доверием, — указали кн. Львова. Так что князь Львов был назначен государем, я так считал, а не Комитетом.

Соколов. — Известно ли было Комитету, назначившему в этот момент премьером кн. Львова, о том, что государь назначает именно его, или это вне всякой зависимости от того, что было в Пскове? Государь назначает кн. Львова, а в Петрограде, вне всякой связи и зависимости от того, что происходит в Пскове, Временный Комитет Государственной Думы предлагает пост премьер-министра кн. Львову.

Гучков. — Нет, последнее было для меня неожиданно, я думал, что тот Временный Комитет, тот кружок лиц, который предполагал войти в состав правительства, дождется моего возвращения и того акта, который я везу, так что для меня было неожиданностью, когда я увидел на стенах г. Петрограда плакаты.

Соколов. — Так что объективное положение вещей было таково, что Временный Комитет назначил кн. Львова вне зависимости от решения государя?

Гучков. — Спросите Временный Комитет.

Соколов. — Я хочу знать, как вы думаете; я вас спрашиваю, как свидетеля. Вы Комитет не извещали о том, что государь назначает кн. Львова?

Гучков. — Известил. Я имел поручение от Временного Комитета дать совет государю назначить председателем совета министров кн. Львова. Я ему это посоветовал, государь согласился. [272]Составили акт, я не знаю в какой форме, и затем была послана телеграмма председателю Государственной Думы.

Соколов. — Вы не помните, когда была послана телеграмма?

Гучков. — Не могу сказать. Моя беседа с государем началась в девять, десять часов вечера, телеграмма была составлена в 10 часов; когда она была зашифрована, когда послана, точно не могу сказать. Между десятью вечера и часом ночи.

Соколов. — Когда вы вернулись и узнали, что включены в состав кабинета в качестве военного и морского министра, вам не пришлось узнать, кем вы были назначены, Временным Комитетом или кн. Львовым? Кто вас включил в состав министерства?

Гучков. — Мне показали тот акт соглашения, который был заключен между комитетом Государственной Думы и, если не ошибаюсь, Исполнительным Комитетом.

Соколов. — Так что из этого акта вы изволили убедиться, что вы включены в состав министерства не кн. Львовым, а комитетом. Вы были включены не по тому проекту, который был, когда вы уехали и где государь назначает премьера, а премьер приглашает состав?

Гучков. — Я считал, что это являлось довольно сложной комбинацией, сложным проектом, соглашение трех факторов: прежде всего соглашается кн. Львов, потому что не могли же ему быть навязаны лица, ему нежелательные, тем более, что он и раньше со мной об этом говорил, так что я считал, что это с его согласия, затем, комитет Государственной Думы имел со мной разговор в лице председателя Родзянки. Стало быть, и комитет Государственной Думы на меня согласен. Для меня было неожиданностью, что явился, при создании этой новой комбинации, еще третий фактор — Исполнительный Комитет Р. и С. Депутатов. Это была для меня новость, но раз и с его стороны было выражено согласие на мое назначение… Повторяю: я против воли шел, особенно, когда выяснилась вся комбинация. Мне она рисовалась безнадежной. Но когда выяснилось, что я поставил бы в затруднение это новое правительство, которому едва-едва удалось составиться, я согласился на время.

Соколов. — Вы упомянули, что это было для вас неожиданностью. Не изволили ли вы, в ночь с 1-го на 2-е, участвовать в совещании между комитетом Государственной Думы и Исполнительным Комитетом, по вопросу о создании власти?

Гучков. — Я знал, что вырабатываются новые условия, но в эту ночь я был занят другим делом. Были получены сведения, что грузятся эшелоны со всех фронтов и направляются на Петроград. Так как я был председателем военной комиссии, то и поехал на вокзалы Варшавский и Балтийский: надо было принять меры, чтобы все было в порядке, чтобы, если такие карательные экспедиции придут, их бы в Петроград не допускали и задержали. Я [273]убедился, что все меры приняты. Некоторые воинские части мы со станции выдвинули вперед, чтобы задержать поезда, чтобы они не прошли дальше. Тогда, в эту ночь, мой спутник, кн. Вяземский, был убит. Нас обстреляли в автомобиле. Я приехал на рассвете в Таврический дворец, где мне рассказали, что вырабатываются условия, на которых можно было бы сформировать правительство. Не знаю, как у других, но у меня вырисовывалась комбинация добровольного отречения и возглавления верховной власти представителем царской семьи, наследником Алексеем, и так далее. Затем соглашение с теми факторами, которые в эти дни играли роль. Повторяю, нашей целью было избежать гражданской воины, и надо было создать комбинацию, при которой все факторы имели бы моральную или физическую силу и согласились бы на эту комбинацию.

Соколов. — Но хотя бы часть ночи или вечера вы принимали участие в совещании?

Гучков. — Я приехал на рассвете. Условия, которые легли потом в основание, я нашел, когда вернулся, окончательно скрепленными. Я видел их раньше как проект, но проекты были разные, даже помню, что против некоторых я возражал, но соглашение состоялось в моем отсутствии, в ночь со 2-го на 3-е, в то время, когда я был в Пскове. По-моему, вам это ближе известно, потому что вы ближе стояли к этим переговорам.

Соколов. — Не вспоминаете ли вы, в точности не могу сказать, в ночь с 1-го на 2-е, не принимали ли вы участия в совещании Временного Комитета и Исполнительного Комитета Сов. Р. и С. Депутатов и не возражали ли вы против принятия формы республиканского правления сразу?

Гучков. — Да там и речи об этом не было. О республике не было и речи.

Соколов. — А вам не вспоминается, что вы участвовали?

Гучков. — По этому вопросу высказываться не приходилось. Со стороны Исполнительного Комитета это предъявлено не было. Я помню, я возражал по некоторым вопросам, касающимся армии и смертной казни.

Соколов. — Раз вы возражали по некоторым пунктам, значит вы не отрицаете, что вы участвовали?

Гучков.— Я не отрицаю, я высказывал разные взгляды, но в соглашении не принял участия, потому что это состоялось в мое отсутствие.

Соколов. — Вы вернулись из Пскова и застали министерство; ваши товарищи по министерству не указывали, что они другого от вас ожидали, ожидали, что вы привезете отречение в пользу наследника, а не в пользу Михаила Александровича, и не высказывали они вам, что этим привозом иного манифеста вы преступили полномочия, данные вам Временным Комитетом? [274]

Гучков. — Я мог привезти лишь то, что мне дают, неправда ли? Если бы я мог сам сфабриковать манифест и заставить силой его подписать, то, конечно, я мог бы привезти то, что было указано, но я мог привезти только то, что мне передали. Когда государь, несмотря на мою настойчивую просьбу, отказался отречься в пользу сына и решил отречься в пользу брата, я не считал себя в праве уехать с пустыми руками и привезти с собой отказ от отречения вообще. Я считал чрезвычайно важным первый момент — добровольное отречение государя. Это облегчало все дальнейшие события: не вызвало ни насильственного свержения, ни той гражданской войны, которой я опасался, так что я считал, что и это уже очень много. Дальше была его добрая воля — отречься в пользу того или другого.

Соколов. — Не указывали ли вам члены вашего Комитета, ваши товарищи по Комитету на то, о чем я вас опрашивал?

Гучков. — Члены Комитета — нет, а на совещании у великого князя Михаила Александровича А. Ф. Керенский мне говорил, что я нарушил полномочия; но я заявил, что я мог привести только тот акт, который мне дали. Этот акт там оставить и ничего не привезти я не считал себя в праве.

Соколов. — Так что, когда вы приехали, члены Комитета уже были на квартире Михаила Александровича? Затем, кроме членов Временного Комитета, там не было никого из военных?

Гучков. — Нет, были какие-то адъютанты, но не в этой комнате.

Соколов. — Сначала появился в газетах акт отречения государя в пользу Михаила Александровича, затем, через известный промежуток времени, отречение Михаила Александровича.

Гучков. — Не одновременно ли?

Соколов. — Не было ли такого явления, что на фронт и в отдельные части войск, расположенных в Ревеле, в Финляндии, были даны телеграммы с приказанием Родзянки задержать опубликование первого отречения государя, и не была ли эта просьба поддержана генералом Рузским?

Гучков. — Не сумею вам сказать. Если это произошло, то после моего отъезда, потому что я уехал, как только получил второй экземпляр акта отречения.

Соколов. — Так что того, что делал генерал Рузский, вы не знаете. Но не при вас ли было, что Родзянко, не получив еще акта отречения Михаила Александровича, просил начальников отдельных штабов и, в частности, начальника штаба главнокомандующего балтийским флотом, задержать опубликование отречения государя в пользу Михаила Александровича?

Гучков. — Этого я не могу сказать.

Председатель. — Мне хотелось бы установить более точно некоторые фактические подробности того события, в котором вы [275]принимали участие. Вы изволили охарактеризовать душевное настроение человека, который с вами говорил, — государя. Во время разговора с вами, не было ли попытки со стороны государя отложить решение вопроса для того, чтобы посоветоваться с кем-нибудь?

Гучков. — По-моему, нет. Когда я все свои соображения изложил, я закончил тем, что государю только один шаг остается сделать, это — отречься. Но я сказал государю: «Я знаю, ваше величество, что то, что я вам предлагаю, есть решение громадной важности, и я не жду, чтобы вы приняли его тотчас. Если вы хотите несколько обдумать этот шаг, я готов уйти из вагона, подождать, пока вы придете к этому решению, но, во всяком случае, все это должно совершиться сегодня вечером. Я останусь час или полтора, и ко времени моего отъезда нужно, чтобы документ был в моих руках». Так что я предлагал ему обдумать, но государь сказал: «Я этот вопрос уже обдумал и решил отречься». Я даже был поражен, что я не встретил никакого сопротивления, повидимому, у него никакого внутреннего сопротивления и не было.

Председатель. — Вы знаете, что этому предшествовали его переговоры с Родзянкой, и что еще до вашего приезда была сделана попытка послать телеграмму об отречении, в ответ на телеграфные мольбы командующих фронтами?

Гучков. — Нет, мне это неизвестно. Мне казалось из тех разговоров, которые я имел потом с Рузским, что даже самые крайние решения, которые принимались и потом отменялись, не шли дальше обновления состава правительственной власти.

Председатель. — Так что даже и Рузский не знал о телеграмме об отречении, а она была уже подписана и даже, как предполагалось, сдана на телеграф для рассылки?

Гучков. — Нет.

Председатель. — Когда вы предложили составленный Шульгиным акт отречения, вам государь не сказал, что у него есть уже свой, готовый акт?

Гучков. — Нет.

Председатель. — Воейков почти не был в этой комнате?

Гучков: — Воейков совсем не присутствовал при разговоре с государем и пришел, когда государь уже ушел писать акт об отречении. Я с ним не говорил совсем, он спросил только относительно своей жены — дочери графа Фредерикса, и сгоревшего дома, а больше ничего. Он очевидно был уже в стороне, и к нему тогда уже не прибегали, с ним не советовались.

Председатель. — Вам неизвестно — государь сам составлял этот акт отречения, тот, что он вам передал, или кто-нибудь ему писал?

Гучков. — Я до сих пор не знаю автора. Мне кто-то говорил, значительно позднее, что автор был даже не в Пскове, что [276]составлено это было в ставке верховного главнокомандующего [и] передано по прямому проводу в Псков. Я даже не помню, от кого [я] имею эти сведения.

Председатель. — То-есть, что государь, будучи в Пскове, получил по прямому проводу из Могилева этот текст?

Гучков. — Да. Затем возможно, что это предшествовало моему приезду, и проект акта, на всякий случай, был составлен раньше.

Председатель. — То, что вам сообщалось о передаче из Могилева этого акта, — не сопровождалось ли это указанием на определенное лицо, бывшее в Могилеве и составлявшее этот акт?

Гучков. — Нет.

Председатель. — Так что, ваше впечатление от этого момента таково, что, какова бы выдержка ни была, ею не может объясняться то спокойствие.

Гучков. — И безразличие…

Председатель. — То спокойствие и безразличие, с которыми государь беседовал с вами? Когда вы остались с лицами, сопровождавшими государя, вы молчали или обменивались мыслями?

Гучков. — Шульгин и я, мы пошли к Рузскому. Там еще был главный начальник снабжений Савич. Данилова не было, он был занят зашифрированием. Я не помню, чтобы велись разговоры, имеющие какой-нибудь интерес; мне только показалось, что окружающих — у Рузского и у других, явилось тогда чувство облегчения, так как тяжелая операция, которая назревала и должна была совершиться, наконец, закончилась.

Председатель. — Когда вы были в вагоне, куда потом вошел государь, то тут не было обнаружено признаков давнего неблаговоления и нерасположения к вам, в связи с вашими выступлениями?

Гучков. — Нет. Не было и противоположного, конечно, не было никакой теплоты, но был спокойный тон безразличия. Конечно, все это корректно было, но в-пределах деловых отношений. У меня было впечатление, что все-таки государь всей этой исторической трагедии не сознавал. Можно вам один факт привести, чтобы в журнал не записывать?

Председатель. — Разрешите таким образом: это будет записано, но у нас это секретным образом держится.

Гучков. — Мне сказал один человек, принадлежащий к царской семье (я не хотел бы его называть) и которого я видел через несколько дней после этого, в ставке: «Господи, господи, что это за человек! Я видел государя после отречения, и вы знаете, что он мне сказал: «Ну что, как у тебя там-то?» и назвал, имение, где великий князь всегда живет. Это один из очень старых людей, перед которым не приходилось комедию играть. Мы могли подумать, что перед нами это была комедия, что он взял всю свою твердость и мужество в руки, чтобы не показаться ослабевшим, но это человек свой, они встретились вдвоем с [277]глазуна-глаз, он сам принадлежал к царской семье из самых старых, человек, перед которым не надо было прикидываться, человек, за которого он также отрекся (хотя он и не имел права на престол), так что, казалось бы, что отзвук хотя какой-нибудь переживаемой трагедии должен был быть.

Гримм. — Когда зашел вопрос о назначении князя Львова и относительно назначения верховного главнокомандующего — после подписания акта об отречении, или до этого?

Гучков. — Одновременно.

Гримм. — Но уже после того, как государь скрепил?

Гучков. — Да.

Гримм. — Значит государь уже перестал быть государем?

Гучков. — В его власти еще был акт.

Гримм. — Он не уклонялся, не сказал, что теперь это уже не в его власти?

Гучков. — Нет, да и мы считали, что все это одновременно.

Соколов. — Вы говорили, что наступил момент, когда вы и ваши друзья предполагали, что не позднее Пасхи переворот или отречение государя совершится?

Гучков. — Переворот.

Соколов. — К какому моменту вы можете отнести это ваше убеждение или ваши разговоры об этом с вашими друзьями — к январю или к февралю?

Гучков. — Значительно раньше.

Соколов. — Когда вы намечали, что переворот должен был совершиться, вы не справлялись о настроении и об отношении к этому возможному перевороту со стороны высшего командного состава или хотя бы некоторых органов, если не высшего, так среднего калибра?

Гучков. — Я считал, что возможны различные формы такой переворота. Обычные формы русских переворотов, унаследованных от XVIII столетия и перешедших в XIX, это — террористические акты, убийства. Будут они совершены лейб-кампанцами или студентом, бросившим бомбу, все равно, это — убийство. Должен сказать, что я всегда был противником этих форм перемены государственного строя, и на этот раз у меня было опасение, что теперь это примет именно такие формы. Я был против них, и никогда бы не принял участия в перевороте, который принял бы такие формы. Затем есть другая форма — та, в которой это и совершилось, стихийная форма поднятия народных масс без правильного плана, без руководителей и без присутствия тех созидательных элементов, которые должны, наконец, вступить в свою роль, после того, как первый необходимый процесс, процесс разрушения, будет закончен. Затем, еще третий путь — путь военного переворота, совершенного не солдатскими массами, а воинскими частями, — скажем та форма, которая была испробована [278]правда, неудачно, на сенатской площади, в начале XIX столетия, когда выходили целые части. Мне представляется, что эта последняя форма и есть та, в которой мог бы совершиться переворот в пределах или в направлении, необходимом России. Такой переворот явился бы с гарантиями быстроты, безболезненности, с наименьшими жертвами и наибольшей приемлемостью для страны. Я убежден, что если бы такой переворот удался, он был бы примят и страной, если не во всех ее слоях, то, во всяком случае, и значительных массах и армией вполне сочувственно. Я считаю, что если перейти к вашей, Давид Давидович[2], области, к области исторической, вся вина русского общества заключается в том, что переворот был сделан не руководящими классами общества, не политическими и общественными деятелями, не верхами армии, а был сделан стихийными массами.

Соколов. — Вы убеждены были в том, что эта форма переворота — путем участия определенных воинских частей, под командой своих офицеров — наилучшая. Это убеждение покоилось на каких-нибудь конкретных данных? Не имели ли вы в своих руках сведений, сообщений, прямых заявлений со стороны командиров полков, со стороны командиров дивизий, не заявляли ли они прямо, что могут принять участие в перевороте, что части их пойдут на это? Много ли было таких военных? Или это не могло быть совершено этим наилучшим, по вашему убеждению, способом, только потому, что не было такого состава офицеров?

Гучков. — Довольно трудный вопрос вы задаете. Я был убежден, что этот переворот, раз он будет совершен, будет встречен сочувственно всеми, сверху донизу. Я пульс армии нащупал. Я знал, как она исстрадалась от условий, в которые она была поставлена до переворота. Мы, в тылу, теоретически, платонически страдали, а там, кроме страданий за родину, они испытывали еще и личные страдания. Я был убежден, что армия, как один человек, за малыми исключениями, станет на сторону переворота. Я должен сказать (а я ведь не только платонически сочувствовал этим действиям, я принимал активные меры), что провести это было трудно технически. Если бы дело шло о том, чтобы поднять военное восстание, будь то на северном или румынском фронте, такое дело оказалось бы чрезвычайно легким, но план заключался в том (я только имен не буду называть), чтобы захватить, по дороге между ставкой и Царским Селом, императорский поезд, вынудить отречение, затем одновременно, при посредстве воинских частей, на которые здесь, в Петрограде, можно было рассчитывать, арестовать существующее правительство и затем уже объявить как о перевороте, так и о лицах, которые возглавят собою правительство. Таким образом, вы видите, дело пришлось бы иметь не со всей армией, а с очень небольшой ее частью. Надо было найти часть, которая была бы расположена для целей [279]охраны по железнодорожному пути, а это было трудно. Здесь петроградский гарнизон не представлял, конечно, трудностей, но все-таки мы не желали бы касаться солдатских масс. Я был убежден, что солдаты пойдут на это дело, что было бы достаточно одного приказания и чтобы их повели куда нужно и когда нужно. Но я хочу резюмировать ответ на ваш вопрос. В том, что этот акт будет приветствован армией сверху и донизу, я не сомневался ни одной минуты. Были люди, которым это трудно досталось; вы сами понимаете, что у многих из них известные принципиальные верования и симпатии, для многих это представляло трагедию. Но я был убежден, что, за мелкими исключениями, все бы присоединились и все бы сочувственно отнеслись. Затем, технические условия акта, который казался мне необходимым, встречали, конечно, известные затруднения.

Соколов. — Не в праве ли я понять так, что в личном офицерском составе вы встречали затруднения? Может быть, в тех частях, где нужны были офицеры такого типа, их не находилось в достаточном количестве?

Гучков. — Отказа не было, но требовалась с нашей стороны известная осторожность, потому что преждевременное раскрытие могло бы сделать этот шаг совершенно невозможным. Я твердо верил, что если бы у нас было больше времени, мы бы это сделали.

Соколов. — Так что, если бы движение 27 февраля не вылилось в те формы, в какие оно вылилось, спустя три недели, месяц, два месяца, мог бы осуществиться тот военный заговор, о котором вы говорите?

Гучков. — Надо иметь в виду, что нам не приходилось производить работу по пропаганде, нам не убеждать нужно было людей. Что старый строй сгнил, что он доведет до погибели — в этом убеждать никого не приходилось, но надо было технически сорганизовать, надо было толкнуть людей на этот решительный шаг.

Соколов. — Эти переговоры и выработка технического плана, на какое время падают — на январь, на февраль, или раньше?

Гучков. — Это все было еще в конце прошлого года.

Соколов. — Вы упомянули в ваших показаниях, что 1-го марта вы были председателем военной комиссии. Как председателю военной комиссии, вам было известно, каким образом войска петроградского гарнизона восстали — совместно ли с офицерами или, в громадном большинстве, без офицерского состава?

Гучков. — У меня впечатление такое, что они восстали самостоятельно, как самостоятельно восстали и рабочие, что они не были предводительствуемы офицерами. Но, я должен сказать, что это движение, в общей массе, со стороны офицеров не встретило сопротивления.

Соколов. — Но много, ли было таких офицеров, которые стали во главе движения в качестве руководителей? [280]

Гучков. — Мы, как временная постройка, воздвигнутая на пустом месте, с целью пережить это время, между крушением старой власти и созданием новой, мы — Временный думский комитет, с самого начала встретили самую горячую поддержку со стороны командного состава, Хотя для многих в то время положение еще не выяснилось, т.-е. еще не было ясно, победило ли движение. Но и тогда они всецело присоединились к нам.

(Во время перерыва место председателя занимает товарищ председателя сенатор Иванов.)

Председательствующий. — Член совещания Соколов имеет к вам вопросы.

Гучков. — Я хотел бы ответить более категорично на ваш последний вопрос, чтобы не оставалось сомнений относительно того, что вас интересует. Это, так сказать, не вопрос конкретных случаев — то, что вам интересует — это очевидно общий вопрос настроения нашего командного состава и наших офицерских масс по отношению к существовавшему положению, к самому акту переворота, и так далее. Я должен сказать следующее: резкое, отрицательное, враждебное отношение к тому порядку, который установился у нас до переворота, было общее, за какими-нибудь ничтожными, единичными исключениями, как в офицерской среде, так даже и в высшем командном составе. В этом отношении между настроением армии и настроением всех, я сказал бы, прогрессивных, радикальных кругов русского общества я не видел никакого оттенка, никакого различия. Теперь, в смысле искания выходов из этого положения, в смысле окончательного разрешения этих вопросов, во что все это должно вылиться, там были чрезвычайные расхождения взглядов и частое, конечно, разногласие. Были сторонники всяких, самых крайних мер разрешений этого дела, ну, скажем, готовы были итти до установления у нас республиканского строя. Среди офицерства, которое, как вы знаете, является теперь истинным пролетарием, были несомненно и социалистически окрашенные люди. Но сказать, что эти крайние взгляды были достоянием большинства, этого я сказать не могу. Словом, перед ними раскрылось открытое поле, и они не знали решения, к которому могли бы притти. Но совершенно безнадежное отношение к старой власти, убеждение, что с ней нельзя ни итти, ни работать, это было у всех. Мне, с которым и простой солдат, и подпоручик, и большой генерал говорили откровенно, мне было ясно, что то, что называлось в прежнее время «перегноем строя», то-есть революционное настроение армии, было повсеместно.

Соколов. — Разрешите перейти к началу ваших указаний. Вы сообщили Комиссии, что у вас было такое впечатление, что власть, если не содействовала, то во всяком случае [281]попустительствовала убийству Столыпина. В это попустительство, по вашему мнению, влагалась личность монарха?

Гучков. — Нет. Мне казалось, что если и были люди, которые искали и, может быть, думали угодить ему (это как крайнее допущение), то это были лакеи, которые искали, как угодить своему барину. Может быть, они тут переоценивали, но это другое дело. Затем, у этих людей была личная ненависть к Столыпину; они отлично понимали, что победа Столыпина в политическом отношении, это — конец их властвованию. Я могу назвать Спиридовича, Кулябко. В своей речи, посвященной запросу Государственной Думы о смерти Столыпина, я их назвал по именам.

Соколов. — А Курлов?

Гучков. — Курлова, Веригина, всех назвал.

Соколов. — А сам монарх не говорил, что Столыпин ему надоел, не давал основания думать, что ему ненавистен Столыпин, что он желает избавиться от этой властной фигуры?

Гучков. — Я уверен, что он ему надоел, но не думаю, чтобы он хотел устранить его выстрелом из рук предателя революционной партии. Я знаю, что последние месяцы прямо искали выхода из положения, думали, как избавиться от этого докучливого и властного человека, который имел одно достоинство, и оно во всяком случае всеми должно быть признано: у Столыпина было правдивое отношение к власти, и он говорил правду, как ее разумел, и тем тоном, как надлежало.

Соколов. Когда вы говорили о безответственных придворных кругах, то сослались на речь, где упоминали о великих князьях, из чего я могу понять, что в число этих безответственных кругов входили и великие князья?

Гучков. — Несомненно. Я считаю их чрезвычайно ответственными за состояние нашей обороны и нашего военного дела. Но, как вы сами знаете, за последние годы их роль во внутренне нашей жизни была сведена на-нет, потому что на их место стали совсем другие лица, потому что, по отношению к ним, образовалась оппозиция, и они сами были взяты под подозрение.

Соколов. — Но, по отношению к обороне, они занимали властную позицию до самого переворота? Сергей Михайлович ведал дела главного артиллерийского управления.

Гучков. — История была такая. Когда мы приступили к реформам в армии, то мы убедились, что никакой реформы, сколько-нибудь серьезной, нельзя провести при том строе военного ведомства, который мы застали. Во главе крупных дел военных реформ и всяких крупных военных вопросов стоял совет государственной обороны, под председательством вел. кн. Николая Николаевича. Все крупные вопросы должны были проходить через этот совет, который создан был либо в конце, либо в начале японской войны. Затем, во главе всех главных управлений стояли великие князья, [282]как я называл, удельное княжество. Убедить в необходимости реформ военное ведомство, убедить народное представительство — этого было недостаточно, — нужно было преодолевать еще и симпатии или антипатии, возражения или предрассудки того или другого из великих князей, стоявших во главе ведомства, и затем еще все это провести через инстанцию совета государственной обороны, находившейся под председательством вел. кн. Николая Николаевича, а так как вокруг великих князей собираются всегда люди недобропорядочные, то сами великие князья, по неосведомленности, часто не имеют возможности разбираться. К известным предрассудкам, известной рутине, которой они пропитаны, присосались еще всякие посторонние вредные влияния, и когда мы толкнулись, в деле реформ, туда и сюда, и увидали, что не можем преодолеть препятствия, я выступил с речью по смете, где указал на вред присутствия безответственных людей и настаивал на их устранении. То обстоятельство, что вся Дума единогласно, в том числе и крайние правые, присоединились к формуле, которую я предложил, говоря об отстранении безответственных лиц из военного ведомства, это обстоятельство имело известное влияние, и некоторые из великих князей тогда добровольно ушли, другие же были сведены, если не совсем на нет, то на ослабленную позицию: вместо начальников главных управлений, какими они были раньше, они остались лишь с правом вмешательства в дела отправлений ведомства и, в частности, хозяйства, и сведены к званию так называемых генерал-инспекторов. Им поручено наблюдение за общим ходом дел, без права каких-либо распоряжений, но с правом доводить о замеченных неустройствах и необходимости принятия каких бы то ни было мер до сведения военного министра, который был волен принять или не принять ту или другую меру. Так что теоретически они были сведены на этих генерал-инспекторов, но фактически один из них остался, именно — Сергей Михайлович, хозяином артиллерийского ведомства, в то время как великие князья Константин Константинович и Петр Николаевич покорились, так что известную пользу это выступление в Думе принесло. Затем скажу, что как ни велики их деяния и ошибки, все-таки потом, даже при ослабленном влиянии великих князей, когда во главе военного ведомства оказался Сухомлинов, я не только не видел улучшения, а видел прямо ухудшение.

Председательствующий. —'Быть может, мы перейдем к другой области ваших объяснений, именно к вопросу об отношении правительства прежнего режима к общественным организациям, работавшим на оборону, и, в частности, к военно-промышленному комитету, во главе которого вы стояли. Может быть, в общих чертах вы нам доложите о военно-промышленном комитете и эпизодах, которые с ним связаны? [283]

Гучков. — Как я уже докладывал, военно-промышленные комитеты возникли в связи с тем общественным оживлением, которое появилось после наших неудач в Галиции. Я лично, зная ведомства и ту среду, с которой приходилось иметь дело этой новой организации, довольно скептически относился к этому общественному начинанию, потому что думал, что нам придется преодолевать такого рода затруднения, которые не дадут нам возможности плодотворно работать. Также сумрачно смотрел я на это и в своей речи, когда принял председательствование в центральном военно-промышленном комитете и сказал, что по долгу совести должен принять его, но предвижу, сколько нам будет сделано затруднений со стороны ведомств, и вряд ли получится много пользы. Скажу, однако, что мой пессимизм на первых порах был несколько сглажен. В первые месяцы военное ведомство и, главным образом, армия, органы ее снабжения, не центральные, а на местах, фронтовые, относились к нам очень тепло, с большим доверием. И тут удалось развернуть работу и оказать целый ряд услуг. Конечно, в некоторых ведомствах мы все время встречали противодействия, основанные на том, что не во всех из них чисто, и их сношения с разными фирмами и промышленными предприятиями приучили их к известным благам жизни, которые отпадали, раз посредником являлся военно-промышленный комитет. Глухое противодействие мы кое-где встречали. Это была такая мелкая, партизанская война, которую ведомства вели с нами. Но к этому присоединилось еще другое обстоятельство, которое испортило отношение к нам правительственной власти. Правительство опасалось, что вокруг этих общественных организаций, таких, как земский и городской союзы, военно-промышленный комитет, сгруппируются общественные оппозиционно окрашенные элементы, и что со временем, после войны (а правительство чувствовало, что после войны придется к расчету строиться), рядом с городами и земствами и другими организациями, вокруг создавшихся новых центров сгруппируются общественные элементы, новые организации, с которыми придется бороться. Конечно, это чувство в кругах правительства усилилось после того, как на первом всероссийском съезде военно-промышленного комитета, решено было единогласно образовать у нас рабочую группу. Тут мы уже взяты были под подозрение. Надо сказать, что рабочие вошли в эту группу нашей организации, главным образом, с целью добиться каких-нибудь легальных форм для рабочих организаций. Их не столько интересовала работа на оборону вместе с нами, сколько единственная возможность организации для преследования своих интересов. Вот тогда мы и были взяты под подозрение сами по себе, но, главным образом, за создание нашей рабочей группы и ее деятельности. Тут началось очень сильное противодействие. Выражалось оно в том, что нас обходили разного рода заказами; после [284]того, как заказы были даны, затрудняли их выполнение в отношении распределения сырья, в отношении перевозок и т. д. Затем, со стороны департамента полиции был предпринят, как известно, целый ряд мер, были произведены аресты, запрещались некоторые наши собрания. Затем нас взяли уже совсем под надзор, распорядившись, чтобы мы сообщали о заседаниях рабочих групп, чтобы мы допустили присутствие представителя администрации на этих заседаниях. Целый ряд таких мелких партизанских приемов закончился, как вы знаете, арестом нашей рабочей группы центрального комитета и тем, что этот арест, как вы знаете, вызвал большое негодование и брожение в рабочей среде. Я думаю, что все это сыграло не малую роль в последующих февральских событиях. В том перечне вопросов, который мне передал председатель, есть некоторые конкретные вопросы, на которые я постараюсь тоже ответить и которые касаются деятельности центрального военно-промышленного комитета и, в частности, рабочей группы. Тут стоит вопрос: не помню ли я в рабочей группе центрального военно-промышленного комитета В. М. Абросимова, оказавшегося сотрудником петроградского охранного отделения. Затем, в связи с тем же, не могу ли я охарактеризовать Абросимова и осветить роль и значение его в рабочей группе. Затем: не возникало ли у меня, до ареста рабочей группы (арест последовал 27 января), подозрения о том, что в рабочей группе имеется сотрудник охранного отделения, и какие основания были для таких подозрений? Если подозрения были, не относились ли они в то время к Абросимову? Не приходилось ли мне говорить с А. Д. Протопоповым, с Белецким, с Васильевым или Глобачевым о том, что в центральном военно-промышленном комитете находится сотрудник охранного отделения, и что названные лица мне по этому поводу говорили, и т. д.

Председательствующий. — Прежде чем вам угодно будет ответить, скажите, пожалуйста, какое количество рабочих было в составе вашего комитета?

Гучков. — У нас было 10 человек. Нет, больше — 15. Для меня теоретически было совершенно несомненно, что мы были под ближайшим надзором департамента полиции, и было бы странно, если бы этого не было. Затем, для меня было совершенно ясно, что этот надзор должен был проникнуть в самую среду группы, будь это член группы, т.-е. рабочий, выбранный самими рабочими, будь ли это служащий, т.-е. нанятый самими рабочими, но для меня было несомненно, что департамент полиции старается, а если старается, то ему удастся проникнуть в среду нашей группы. Затем, отдельные такие факты, частные и незначительные, убедили меня в том, что, в сущности, у нас не было никаких секретов, что все было известно. Правда, у нас не было таких явлений, которые приходилось бы скрывать. В самой рабочей группе, [285]в их собраниях, конечно, могли высказываться мысли, которые не желалось делать достоянием департамента полиции, а, между тем, все это становилось известным. Случайно попали ко мне раза два записки, которые имели свое происхождение там, в департаменте полиции. Тут оказалось, что материалы, бывшие у нас, находились, видимо, и в их распоряжении, но, повторяю, мы ничего и не скрывали. Так что внутренняя наша переписка и, тем более, журналы нашего центрального комитета, стенографические отчеты общих съездов, все это могло делаться достоянием кого угодно. Так что я не раз предупреждал представителей нашей рабочей группы и, в частности, председателя ее Гвоздева, чтобы они остерегались, что они могут подать повод к очень неприятным последствиям. Я им рекомендовал быть осторожнее в разговорах, в переписке и т. д. Затем, когда произошел арест группы, это было в конце января 1917 года, мы, центральный комитет, тотчас же выступили с очень определенным и твердым протестом против этого ареста, и протест этот был опубликован в прессе.

Председательствующий. По требованию министра был сделан арест или по требованию департамента полиции?

Гучков. — Этого я не знаю. Повидимому, это, как акт высокой политики, было предпринято не департаментом за свой страх, а министерством внутренних дел. Затем, вторым шагом явилась наша аудиенция, в лице моем и Коновалова, у кн. Голицына. С Протопоповым я никаких сношений не имел, потому и обращаться к нему отказался. А Коновалов и я, мы отправились к кн. Голицыну, ему мы объяснили положение дел и всю неразумность предпринятого шага, при чем он ссылался как раз на то, что ему Протопопов передавал. Кн. Голицын отнесся благосклонно и обещал еще раз рассмотреть это дело. Я откровенно ему говорил: «Я в прятки с вами играть не буду. Если вы подозреваете рабочую группу и нас в том, что мы занимаемся политикой, я ни одной минуты возражать не буду. Да, мы занимаемся политикой, но правительство само сделало из нас политическую организацию. Мы считаем, что вопрос обороны может быть решен лишь в том случае, если политически изменятся условия нашей работы. Но я только одно отрицаю — я отрицаю то обвинение, которое предъявлено нашей рабочей группе: их обвиняют в том, что они замышляли вооруженное восстание и переворот (это действительно был вздор). Я считаю, что уголовно наказуемого за ними ничего нет». Мы предприняли один шаг — это был письменный протест, второе — объяснение с кн. Голицыным, третье — собрание, которое мы созвали из представителей центрального военно-промышленного комитета и представителей особого совещания по обороне. Были тут члены Думы и государственного совета и кое-кто из представителей политических партий, при чем пригласили как раз представителей левых партий. Я помню, что был там Чхеидзе. [286]Не помню, Керенский был или нет, но Чхеидзе был, а кажется и Керенский был. Таким образом, я изложил положение этого вопроса и все те шаги, которые мы предприняли, а затем попросил высказаться. Со стороны членов государственного совета и Государственной Думы мы встретили, конечно, полное сочувствие и готовность в своей среде, в среде законодательных учреждений или в особом совещании по обороне, поднять этот вопрос в защиту наших организаций. Но один из представителей рабочей группы, некто Абросимов, который, к нашему удивлению, оказался на свободе и присутствовал на совещании, попросил тогда слова и в очень резкой речи указал, что рабочая группа только прикидывалась такой мирной, и в комитет пошла только для того, чтобы найти легальную оболочку, а что на самом деле она преследует открыто революционные цели, и не только путем забастовок со всякими насильственными выступлениями, но даже вплоть до вооруженного восстания и свержения власти. Таким образом, он как бы оправдывал действия власти. Тогда я, так как я всегда относился к нему с некоторой предубежденностью, сказал ему: «То, что вы говорите здесь о характере этой группы и об ее действиях за последнее время, самым резким образом расходится с тем, что известно мне и что говорил Гвоздев и другие ваши товарищи, которые ныне сидят под арестом. Так что между показаниями арестованных ваших товарищей и вашими показаниями, человека, не находящегося под арестом, я вижу самое резкое расхождение». Он тогда сел и потом уже больше ничего не говорил. Но, конечно, это вызвало смущение не у меня и не у моих товарищей, которые отлично знали группу, но у тех общественных политических деятелей, которых мы пригласили для защиты против нападок со стороны администрации. Этот человек прямо говорит: «Да, мы шли войной». Я помню, что тогда представители левых партий, Чхеидзе и другие, промолчали. Я потом уже догадался, что они не очень-то доверяли тем слушателям, которых могли у нас встретить. Абросимов мне и раньше казался подозрительным, и вот почему: потому, что он принадлежал к самому левому флангу рабочей группы и всегда науськивал на самые резкие выступления, и даже на съезде, где я не был, он выступил с самыми резкими речами. Он всегда внушал какое-то подозрение. Элемент какой-то фальши в нем был. После выступления Абросимова я на другой же день вызвал к себе Гвоздева. Нужно сказать, что наша рабочая группа была арестована вся, за исключением Абросимова и еще двух, которых не оказалось в Петрограде, и за исключением Гвоздева, который был арестован домашним арестом, так как он был болен. И так как я с большими симпатиями и доверием относился к Гвоздеву, то я, кроме заступничества за всю рабочую группу, еще специально заступался за него, и просил представителей власти, чтобы они оставили его на [287]поруки, что он не скроется, чтобы его не сажали в тюрьму, а оставили дома. Так что он пользовался некоторой свободой. Ночью я послал за ним автомобиль, и он приехал в одно из отделений комитета, где я с ним виделся. Я Гвоздеву рассказал всю историю с Абросимовым и сказал, что я убежден в его провокаторстве. Гвоздев, человек очень доверчивый, отрицал это и говорил, что он человек хороший, но я сказал: «Вы его берегитесь». Как вы знаете, потом, при разборе архива, выяснилось, что Абросимов был на жаловании у охранного отделения. Вот ответ на первый вопрос. Затем — говорил ли я с Протопоповым, Белецким, Васильевым и Глобачевым об этих вопросах? Нет, не говорил, потому что я никого из них не видел. Протопопова я не видал ни разу со времени его назначения на пост министра внутренних дел. Белецкого, Васильева и Глобачева тоже не видел и не говорил с ними об этих делах. Затем — не предполагалось ли организовать защиту арестованных, и что с этой целью было предпринято? Так как эти арестованные были люди, живущие своим трудом, то мы устроили подписку, чтобы их семьи, со времени заключения их в тюрьму, ни в чем не нуждались. Это мы сделали первый шаг, а затем мы решили организовать защиту. По этому делу я имел переговоры с А. Ф. Керенским, который должен был стать во главе защиты. Это было сделано, но, как вы знаете, защита не понадобилась, потому что переворот раскрыл перед заключенными двери тюрьмы, и они оттуда вышли. Чем объяснял свое оставление на свободе Абросимов, я не припомню. Помнится, мы интересовались узнать, как он остался вне ареста. Я не помню, как он объяснял, — как будто, дома его не было. Но мне казался подозрительным самый факт, потому что, повторяю, он принадлежал к крайним левым. Вот, что еще меня убедило в том, что он не чист: через некоторое время я получил сведения о том, что о нашем заседании, созванном мною и представителями политических партий, и где выступал Абросимов, об этом заседании составлен подробный отчет; отчет этот находился в руках департамента полиции. Самого отчета я не видал, но лицо, которое его прочло, рассказывало мне (а это было лицо, которое участвовало в заседании), что там есть две любопытные подробности: во-первых, перечислены все присутствующие лица, за исключением членов государственного совета, о которых автор отчета сказал, что было несколько членов государственного совета, но имен их он не знает, а затем — кое-какие имена приведены неверно. Все это исключало возможность выхода отчета из нашей канцелярии. Там было 2—3 члена из нашей канцелярии и, если бы это исходило от них (чего я не допускаю), они бы знали всех присутствующих. Стало быть, здесь был человек, который членов Государственной Думы знал, а членов государственного совета не знал, а затем — там была выпущена речь самого Абросимова. Это тогда и [288]заставило меня решить, что он и есть тот самый, кто сообщил об этом.

Тов. предс. Смиттен. — Позвольте в связи со сказанным поставить один маленький вопрос. Вы сказали, что Абросимов принадлежал к числу лиц наиболее крайних. Вы не можете вспомнить с его стороны такого выступления, которое бросалось бы в глаза, как противоречие действующему тогда закону? Нам это интересно потому, что он выступал в качестве агента охранного отделения. Можете вы как-нибудь конкретизировать крайность его взглядов?

Гучков. — Нет. Он выступал особенно резко на втором съезде.

Тов. предс. Смиттен.— Там все показания записывались стенографически?

Гучков. — Да, вероятно. Если он и позволял себе очень большие резкости, такие, как призыв к восстанию, то этого вероятно цензурный карандаш нашего председателя Коновалова не допустил, так что, может быть, вы этого и не найдете; но вообще у нас сложилось убеждение, что этот человек стоит за крайние лозунги. Он всегда толкал на самые резкие выступления. Кажется, относительно Абросимова все.

Председательствующий. — Когда вы ездили к кн. Голицыну, как он отнесся к этому вопросу?

Гучков.— Он сказал мне и Коновалову, что он совершенно разделяет нашу точку зрения в том смысле, что даже, если есть какие-нибудь несерьезные, полицейского характера, правонарушения в деятельности рабочей группы, то будет просто политически неумно принимать по отношению к ним такие вызывающие меры. Я ему говорил, что не только Гвоздев и его товарищ, но и мы с Коноваловым самым оппозиционным образом настроены против власти, даже оттенка не видим. Мы говорили: «Вы имейте в виду, что все русское общество так настроено. Если бы вам пришлось за такое умонастроение арестовывать людей, то вам всех придется арестовать». Он сказал, что тут могла быть ошибка, что все это он знает, еще раз поднимет это дело, и окажет содействие. Так что у меня осталось впечатление, что кн. Голицын был бы на нашей стороне, если бы это дело еще раз дошло до обсуждения в совете министров.

Председательствующий. — Вы изволили сказать, что вы к Протопопову не обращались. Казалось бы, к кому и обратиться, как ни к министру внутренних дел, по распоряжению которого был сделан этот арест. Почему вы к Протопопову не считали возможным обратиться? Это вопрос не праздный, он имеет для нас весьма важное значение.

Гучков. — Дело в том, что я знал, во-первых, то, что Протопопов совершенно сознательно ведет борьбу против [289]военно-промышланного комитета и всех общественных организаций, что переубеждать его не приходится, так как он явный и открытый наш противник. Мы же не хотели просить милости, а взывали только, к справедливости, к государственной мудрости, почему я и считал, что это ни к чему не приведет. Это одно, а второе — я так отрицательно относился к личности Протопопова, что просто не мог бы заставить себя обратиться к нему и иметь с ним личное общение. Несколько раз мне приходилось, по делам комитета, обращаться с письмами к министру внутренних дел, но это были официальные письма, а в личное общение я не хотел становиться.

Председательствующий. — В чем же эти отрицательные свойства Протопопова заключались, что к нему нельзя было обращаться? Этот вопрос для нас весьма важен. Или этот вопрос вас стесняет?

Гучков. — Нет, я просто обдумываю, как вам более сжато высказать. Если бы Протопопов был убежденный противник, если бы он добросовестно разделял совершенно противоположные мне или друзьям моим взгляды, то я бы нисколько не погнушался иметь с ним дело, как, например, с кн. Голицыным, который убежденный правый, человек честный, верящий в то, что его взгляды столь же справедливы, как я убежден в правильности моих, к такому противнику я мог бы питать уважение и не погнушался бы общением с ним. Но раз Протопопов сделал вольт от прогрессивного политического деятеля в этот лагерь, и не по убеждениям своим, а из соображений политической карьеры и внешнего благополучия, сделал не только вольт, но совершил его таким нечистым путем, через темных посредников, через Бадмаева, Распутина, Вырубову и т. д., это все, конечно, лишило его всякого уважения в моих глазах. А затем то обстоятельство, что он когда-то принадлежал к политической партии, к которой принадлежал и я, был в числе круга моих политических друзей и, сравнительно, лично, мне был близок, —это обстоятельство делало задачу общения с ним особенно тяжелой. Если бы представилась крайняя надобность, я бы вероятно и через это перешел, но от переговоров с ним я никакого успеха не ожидал, и даже знал из переговоров, которые он вел с некоторыми лицами, что он имел в виду самый безжалостный поход против общественных организаций; он считал их чрезвычайно опасными, даже преувеличивал их общественное значение, их политическую опасность и вел во-всю шторм против них. При таких условиях я не находил нужным обращаться к нему.

Председательствующий. — Александр Иванович, позвольте еще спросить вас о рабочих военно-промышленного комитета. Вам неизвестна была деятельность рабочего Лущика, служившего тоже в секретариате? [290]

Гучков. — Нет. Этих господ я всегда видал, потому что они в центральный комитет приходили, так что я лично их знал. Что касается служащих, которые были в рабочей группе, которые были приглашены не нами (им был открыт кредит), я их просто не видал.

Председательствующий. — Могли бы вы ответить на такой вопрос: не производил ли Абросимов впечатление лица, не только осведомляющего департамент полиции о деятельности своих товарищей и т. д., но и подстрекателя к таким выступлениям?

Гучков. — Я не знал их внутреннего быта. К нам они приходили уже сговорившимися. Выступали застрельщиками. Как у них то или другое решение составлялось, мне неизвестно, я знал это уже от Гвоздева и от других представителей группы то, что Абросимов играл роль поджигателя.

Председательствующий. — А насколько вы его знали, представлялся он оратором умным?

Гучков. — Нет, по-моему, он довольно недалекий человек, насвистанный, неспособный, человек из очень третьесортных, на мой взгляд. Тут еще один вопрос — «участвовал ли я в особом совещании по обороне и не помню ли я, что в совещании обсуждалось ходатайство англичанина, портного Джонсона об отдаче ему поставки 3-х миллионов винтовок, и что Протопопов (тогда товарищ председателя Думы) особенно усердно поддерживал ходатайство Джонсона, и добился того, что совещание согласилось представить Джонсону заказ, при чем решение совещания не было приведено в исполнение только потому, что у Джонсона не оказалось средств даже для внесения необходимых при заключении контракта пошлин». Я должен сказать, что дело Джонсона я помню, такое дело было, но насколько это изложение дела соответствует действительности, я не могу на память подтвердить. Одно могу сказать, что вообще роль Протопопова в особом совещании мне показалась очень странной, что он сплошь и рядом, не только по делу Джонсона, но и по другим сомнительным делам, являлся ходатаем и посредником в особом совещании. Целый ряд предложений, которые в ведомстве терпели неудачу и у нас были встречены отрицательно, снова появлялись при посредстве Протопопова, и он вносил эти предложения и их поддерживал. В большинстве случаев это успеха не имело. Но я должен сейчас же оговориться, что при всем своем отрицательном отношении к Протопопову я не допускаю мысли, чтобы он это делал из корыстных целей, а те, которые его знают, как я, должны признать, что он человек чрезвычайно мягкий, поддающийся влиянию, очень склонный даже совершенно бескорыстным образом людям угождать, и что если на него кто-нибудь насядет или постарается его убедить, то он и выполняет эту просьбу, будет ли эта просьба хороша или очень [291]плоха; — так что тут нет подкупа, корысти, а тут просто безграничное легкомыслие.

Председательствующий. — Александр Иванович, вы хорошо знакомы с деятельностью Поливанова. Мне бы хотелось выяснить отношение к нему в сферах и вопрос его удаления.

Гучков. — С Поливановым меня связывает общая работа в 3-й Государственной Думе. Мы его застали в качестве товарища министра, с ним работа в комиссии по государственной обороне была особенно тесно сплетена. Первый министр, с которым приходилось иметь дело, ген. Редигер, и его преемник, ген. Сухомлинов, появлялись в комиссии государственной обороны и в Думе редко; т.-е. Редигер появлялся редко, а Сухомлинов и совсем не появлялся, и поэтому вся общая работа связывала комиссию обороны и Думу именно с Поливановым. Поливанов ценился очень высоко в наших кругах, как человек очень умный, очень знающий, весьма работоспособный и чрезвычайно добросовестный. Мы привыкли уважать его мнение, и не потому, что оно всегда было обставлено обильным материалом, но потому, что оно всегда было искреннее. Мы привыкли к тому, что когда Поливанов на чем-нибудь настаивает, это действительно нужда, которая является чрезвычайно острой, а по другим его объяснениям мы привыкли понимать, что тот или другой вопрос не так уж настоятелен. Так что он нас не обманывал и не скрывал ничего от нас в официальных заседаниях комиссии и Думы. Затем, мы ценили его еще и потому, что работа наша в 3-й Думе поддерживалась, между прочим, некоторым кружком, который мы составили сами и в который входило несколько членов Государственной Думы, работавших в комиссии обороны, и несколько молодых генералов и офицеров генерального штаба, с генералом Гурко во главе. Кружок этот являлся первоначальной лабораторией, где разрабатывались и обсуждались различные вопросы, которые потом шли в комиссию обороны и Думы. Многие вопросы, поднятые по инициативе Думы, возникали впервые в этом кружке. Кружок генерального штаба был занят составлением истории русско-японской войны; все это люди, которые практически проделали эту войну, теоретически изучали ее материалы. Это был кружок талантливых генералов и офицеров, во главе которых стоял генерал Гурко. В этот кружок мы иногда приглашали генерала Поливанова, который в частной беседе давал нам возможность ознакомиться с другими сторонами дела и с тем материалом, который, может быть, в официальном обсуждении до нас не дошел бы, так что в нем мы видели полное желание осветить нам все закоулки военного ведомства. Разумеется, Поливанов, как и все мы, относился отрицательно к деятельности военного министра Сухомлинова, но он, как честный служака, против своего шефа никакого похода не вел. Когда же я, убедившись в том, что препятствием к разрешению [292]военного дела является личность Сухомлинова, повел против него поход, и поход этот вылился в той бурной форме, из которой образовалась так называемая мясоедовская история, Сухомлинов заподозрел Поливанова: выходило так, будто Поливанов мне в походе помогает. А так как он со мной расправиться не мог, то и расправился с Поливановым, донес на него государю, что, дескать, интригует, а главным образом, политически окрашен в младотуреческий цвет. Поливанов был внезапно уволен и оставался не у дел, в тени, кажется, членом государственного совета. Когда очистилась атмосфера у нас на фронте, когда выяснились все обстоятельства войны, все преступления Сухомлинова и необходимость его ухода, тогда некоторые члены совета министров, в котором был председателем Горемыкин, зная Поливанова по прежней работе, настояли на совещании в ставке, чтобы Поливанов был призван опять. Я знаю, что это было встречено очень недоброжелательно, и с большим трудом удалось его вдвинуть в состав правительства; и работа его затруднялась тем обстоятельством, что он был навязан, и я знаю, что отразилось это не только на личных отношениях, но и на самой работе. Почему он в конце концов был уволен? Что подало повод к этому, я не знаю, но основная причина была та, что его считали человеком неблагонадежным в политическом отношении, личностью, не преданной верховной власти, и затем, он относился отрицательно к этим темным силам, которые имели власть и которые последнее время вели против него поход. Затем, я должен еще сказать, что если что-нибудь и было сделано для восстановления материального снабжения нашей армии, то это было сделано при Поливанове, благодаря ему. Если бы не было этого светлого периода в истории нашего военного ведомства, после галицийского разгрома, военная катастрофа разразилась бы, пожалуй, гораздо раньше. Последующие министры, Шуваев и Беляев, уже жили старым жиром; то, что было сделано при Поливанове, тот размах колеса, который был пущен в ход при нем, он, постепенно затихая и замирая, продолжался позднее, и при Шуваеве и при Беляеве, но толчок творческой работе был дан при Поливанове.

Председательствующий. — Еще один частный вопрос, Вам не известно, какую роль играл кн. Андроников в деле Поливанова?

Гучков. — Я подробностей не помню, знаю, что он играл довольно решающую роль в падении.

Председательствующий. — То-есть интриговал против Поливанова?

Гучков. — Затем — председатель просил меня сказать еще относительно провокации. Он просил меня дополнить некоторыми объяснениями то, что я могу рассказать о моих сношениях с верховной властью, в бытность мою председателем Государственной Думы, затем просил осветить, в какой мере, в этом случае, [293]я чувствовал присутствие или помеху со стороны так называемых темных сил. Надо сказать, что все мои доклады, которые приходилось делать государю, происходили, конечно, с глаза-на-глаз. С внешней стороны, они встречали всегда очень внимательное отношение, несмотря на то, что заключали в себе всегда чрезвычайно тягостные элементы. Я поставил себе задачей, когда я шел в председатели Государственной Думы, доводить до сведения государя все то, о чем другие не решаются говорить. Я сказал государю: «Вы меня простите, ваше величество, но я сделал своею специальностью говорить вам только тяжелые вещи. Я знаю, что вы окружены людьми, которые сообщают вам только приятное, так уж сохраните за мной эту монополию говорить вам только неприятное». И надо отдать справедливость, государь довольно терпеливо, не показывая неудовольствия, выслушивал все, что я говорил. Правда, государь никогда окончательного решения не постановлял, и, считая, повидимому, что это только одностороннее освещение, искал связи в освещении с другой стороны. Говорил я раз о том положении, в котором находятся официальные представители власти, о том, как и они бессильны в некоторых вопросах, так как существуют иные влияния, иные течения, которые им мешают. Затем, должен еще сказать, что были у меня некоторые надежды, правда, очень слабые, путем общения с верховной властью, убедить ее представителей и заставить их сделать те или другие шаги. Но и эти надежды, конечно, потерпели полное крушение. И я убедился, что позади государя стоит иная воля и иные влияния, и он сам себе не хозяин.

Председательствующий. — То-есть он возражал или соглашался, а потом не делал?

Гучков. — Либо не возражал, либо соглашался, но из этого потом ничего не выходило. Недостаточно было его убедить, надо было ему самому преодолеть какие-то препятствия, которые стояли сзади; чувствовалось, что он не господин положения. Затем, тут вопрос относительно обстоятельств, происходивших за время войны, — смена разных лиц правительственной власти. Я должен признаться, что мало что могу сказать по этому вопросу. Я был все время на войне, почти разорвал сношения с представителями правительства, потому не знаю, что, кроме общих размышлений, которые вам столь же знакомы, как и мне, я мог бы сообщить вам. Я не думаю, чтобы в смене этих лиц играли роль какие-нибудь серьезные государственные соображения. Это были совершенно случайные влияния, какое-нибудь вмешательство или то обстоятельство, что вмешательство запоздало, что и вызывало ту или другую перемену. Так что я отрицаю, чтобы тут был какой-нибудь определенный план. Были какие-то поиски случайных лиц, устранение негодных и поиски годных, но это не имело в основе своей государственного смысла. Затем — [294]относительно темных сил. Наш председатель просит меня сказать об этом. Конечно, вся суть была в этих закулисных силах, о которых я уже говорил. Думаю, что эти силы, в сущности, и руководили верховной властью всецело. Я считаю, что верховная власть была в плену у этих сил; что касается их самих, то тут несомненно была целая масса всяких элементов, которые к этому источнику власти, исходящей от престола, присосались и делали свои дела. Я убежден, что всякие темные биржевые акулы тут тоже немалую роль играли. Затем — относительно военной разрухи, — что еще дополнить к тому, что я сказал? То, что я сказал, я бы резюмировал таким образом, что мы вошли в мировой спор чрезвычайно мало подготовленными предшествующей работой. Наша армия за 10 лет, протекшие со времени японской войны, несомненно несколько улучшилась, произошли улучшения в отношении личного состава, за исключением верхов; все это на почве проснувшейся самодеятельности нашего офицерского состава. В отношении командного состава, за исключением верховного, нашей армией было сделано много. Она представляла нечто неизмеримо высшее, нежели то, что мы имели в японскую войну. Затем, в отношении материального, технического снабжения, также были сделаны шаги, и это несомненно. Но в то же время армия не оказалась на высоте современных требований войны. Главную же вину правительства и, в частности, военного ведомства я вижу не в том, что до войны было упущено, а в том, что с момента войны, когда уже вся опасность перед нами разверзлась, не были напряжены все решительно силы. То обстоятельство, что мы целый год, буквально год, первый год войны, потеряли, это и есть самое тяжкое преступление власти. Вот, кажется, все, что я могу сказать.


Примечания

[править]
  1. «le neant» — пропасть, бездна.
  2. «Давид Давидович» — Д. Д. Гримм, член чрезвыч. следственн. комиссии.