Чудовище (Зиновьева-Аннибал)/1907 (ДО)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Yat-round-icon1.jpg

Чудовище
авторъ Лидія Дмитріевна Зиновьева-Аннибалъ (1866—1907)
Изъ цикла «Трагическій звѣринецъ». Опубл.: 1907. Источникъ: Commons-logo.svg Л. Зиновьева-Аннибалъ. Трагическій звѣринецъ. — СПб.: Оры. — С. 99—121.


[99]
ЧУДОВИЩЕ.
[100]
Посв. Константину Александровичу Сюннербергу.
[101]

Весною сачкомъ въ болотѣ я поймала чудовище.

Оно попалось не одно. Я принесла его домой въ ведерочкѣ, весь уловъ свой перелила въ банку изъ-подъ варенья, и поставила банку на круглый столикъ у окна своей комнаты.

Тамъ, если глядѣть сквозь мутную воду на свѣтъ, проявлялся цѣлый болотный мірокъ.

Какіе-то живчики-вертушки, тонкіе, почти прозрачные, съ головками и усиками, лихо кувыркались. Шершавыя палочки, какъ обломочки тоненькихъ сучковъ, раскачиваясь, передвигались, и вдругъ изъ одного ихъ конца высовывалась мохнатая головка. Змѣйка острыми изломами рѣзала муть, то собирая тѣльце въ розовый комочекъ, то растягивая его въ тоненькую нить.

И еще много смутныхъ и невѣроятныхъ личинокъ, едва просыпающихся къ жизни, и которыхъ [102]я плохо упомнила, колебались межъ травинками на днѣ моей банки.

И лежала густыми гроздіями студенистая лягушечья икра. Въ каждой мутно-зеленоватой ягодкѣ черное зернышко — зародышъ.

Вскорѣ стали расти черныя зернышки и кудато стаявать студень ягодокъ. И вдругъ я увидѣла, что у каждаго зернышка выросло по хвостику.

Часто я подходила къ своей болотной банкѣ, слѣдила болотную жизнь, ждала: вотъ-вотъ увижу его, вотъ-вотъ начнется. Но ничего не замѣчалось неладнаго. Я-же все ждала новаго появленія чудовища.

Я видѣла его только на одно мгновеніе тогда, въ то утро, когда въ приподнятомъ надъ водою, но еще не вполнѣ вытянутомъ сачкѣ вдругъ просвѣтилъ болотную муть солнечный лучъ, и оно всплыло вверхъ и снова утопилось въ тѣни.

Не привидѣлось ли оно мнѣ такъ ясно, какъ и во снѣ не бываетъ, а только на самомъ настоящемъ яву: желто-бурое, жесткое тѣльце, все изъ плоскихъ звеньевъ, сильный хвостъ-руликъ, и изъ головы двѣ клешни, огромныя, крѣпкія, круглыя, съ острыми соединенными концами? Все это разглядѣла въ солнечное мгновеніе и несмотря на то, что ростомъ чудовище было не длиннѣе одной четверти моего десятилѣтняго мизинца.

[103]Дня три или больше оно таилось, и наконецъ я перестала почти вѣрить въ его уловъ. Вѣрно прорвался гдѣ-нибудь сачекъ, или околѣло въ банкѣ. И мнѣ становилось скучно…

Я желала увидѣть чудовище. И я увидѣла его, конечно.

Оно всплыло однажды изъ за гущи лягушачьей икры совсѣмъ неожиданно, такъ что я вскрикнула рѣзко:

— Вотъ оно!

Вздрогнувшая воспитательница спросила сурово:

— Кто?.. Пугаешь.

Я молчала. Мнѣ почему-то никогда не хотѣлось говорить о чудовищѣ.

— Чему ты обрадовалась?

Развѣ я обрадовалась? Я не знала, что обрадовалась, и глядѣла вновь на гадкое, плоское, въ звеньяхъ, клещатое тѣльце, плывшее медленно, со зловѣщею увѣренностью, и вѣрно направляя себя сильнымъ, заостреннымъ хвостомъ.

— Я не обрадовалась, отвѣтила я наконецъ рѣшительно.

— Такъ чего-же такъ вскрикнула?

— Нашла чудовище.

Воспитательница смѣялась теперь своимъ снисходительнымъ, невеселымъ смѣшкомъ и шла ко мнѣ.

[104]Рядомъ мы стояли передъ банкой, и разглядывали его.

Оно мнѣ было противно, и вмѣстѣ съ тѣмъ этотъ страхъ и отвращеніе притягивали меня къ нему.

— Вотъ гадкая личинка! — сказала послѣ долгаго молчанія воспитательница. — Выбрось ее. Она надѣлаетъ здѣсь много зла.

Но я не выбросила, и оно снова скрылась.

Лягушачій студень таялъ не по днямъ, а по часамъ, и, вмѣсто невнятныхъ зернышекъ, возлѣ широкихъ, прозрачно-сѣрыхъ и, по моему мнѣнію, очень нарядныхъ хвостиковъ, выяснились черныя толстыя головки, безспорно некрасивыя и неуклюжія.

Это народились головастики и выплыли на волю, вялые, добрые, мягкіе насквозь, и смѣшно медлительные, несмотря на усердіе широкихъ, нарядныхъ, машущихъ хвостиковъ. Довѣрчиво и безтолково они толкали другъ друга своими неуклюжими головищами и зацѣплялись кисейными хвостами.

Я ихъ любила съ нѣжностью.

Они росли невинно, питались невинно, и чѣмъ и какъ — я не знала.

Въ нихъ мнѣ чувствовалось родное. Я имъ завидовала, я ихъ презирала, я ихъ любила съ [105]нѣжностью, да, ихъ глупыя, жирныя головы, въ которыхъ конечно гдѣ-то были запрятаны спины и животы, и ихъ нарядные, ужъ слишкомъ нѣжные хвосты.

И росли не по днямъ, а по часамъ.

Затерялось желто-бурое чудовище за черною, жирною ратью.

Только странно было: толстѣли и выростали мои головастики, но рѣдѣло непонятно ихъ стадо.

И вотъ въ третій разъ я его увидѣла, и сначала не поняла.

Уже съ треть моего мизинца, оно казалось огромнымъ. Плоское, жесткое тѣло выгнуло звенчатую спину круто вверхъ, опустило книзу коломъ свой сильный хвостъ, и, полощась о тотъ жесткій хвостъ, обивался другой хвостъ, и нѣжная кисея его раздиралась лохмотьями.

Тогда я увидѣла и голову, и клешни. Жирную, глупую, неуклюжую голову головастика въ жесткихъ, сильныхъ, пронзительныхъ клешняхъ чудовища. И поняла.

Я воззрилась глазами въ двухъ такъ страшно обнявшихся болотныхъ братьевъ.

«Вотъ оно зло, которое оно надѣлаетъ» — вспомнила я слова воспитательницы.

[106]И вдругъ сердце мое замолкло совсѣмъ, какъ-бы стало, притаилось, тяжелое, какъ слитокъ, испуганное и жадное, странно жадное.

Я долго глядѣла такъ, затихшая, и долго дѣлалось молчаливое болотное дѣло тамъ, въ мути болотной банки.


Черное тѣльце-голова сѣрѣло, становилось болѣе и болѣе цвѣтомъ схожее съ нѣжно-сѣрымъ хвостомъ, въ объемѣ утончалось, и ободранный хвостикъ дрожалъ слабѣе… пересталъ дрожать вовсе. Ко дну банки медленно опускалась сѣрая пленка.

На пруду островъ, совсѣмъ маленькій, весь укрытый свѣсившимися къ самой водѣ, тихой и темной, старыми смолистыми тополями.

Подъ тополемъ, на бережку, сижу у воды, у темной и тихой. Не колышется моя лодочка, старенькая, съ поистершейся на ней, когда-то веселой краской. Брошено весло. Однимъ, о дно неглубокаго пруда, притолкнулась сюда отъ близкаго берега.

Вотъ и сижу въ тѣни надъ водою, и плачу. Тамъ, въ водѣ, сонныя рыбки лѣниво движутся. Вѣдь полдень, и дальше, гдѣ тополя не свѣсили на воду своей тѣни, вся вода застлана полуденнымъ, тягучимъ свѣтомъ.

[107]Рыбки есть серебристыя и тоненькія, тѣ поживѣе, а есть и черненькія съ толстыми головами и отвислыми брюшками. Эти очень похожи на моихъ головастиковъ, только разъ въ пять побольше и такъ же неуклюжи, только посоннѣе, и хвосты не кисейные.

Вотъ и плачу, и плачу. Не очень горько и не обильно, а такъ, тоже съ лѣнцой полуденной.

И какъ-то совсѣмъ кисло на душѣ.

— Вѣра! Вѣра! Опять!

Это сердитый, немного скрипучій голосъ старшаго брата.

— Подавай скорѣе лодку. Развѣ тебѣ позволено одной на островъ?

— Мама вчера позволила.

— Такъ вчера не сегодня.

— И сегодня, и завтра, и навсегда позволила.

Однако, открикиваясь во все горло, я все-же въ лодкѣ, сильнымъ толчкомъ съ кормы влѣво ворочаю, какъ крыломъ, носомъ вправо, и прямо на брата чалю. Вся живчикомъ, вцѣпившись въ длинное весло, съ нимъ поворачиваюсь. Вправо толчекъ, влѣво толчекъ.

Вправо, влѣво.

[108]И неровно, нетерпѣливо, страстно вздрагивая, какъ моя страстная, нетерпѣливая, своевольная воля, лодка подлетаетъ къ берегу.

Уже носомъ почти клюнула. Уже братъ скрипитъ:

— Куда правишь? Куда? Еще позволили одной!

— У тебя собаки!

Два гладкихъ сетера, Пиронъ и Бояръ, и длинношерстый, волнорунный гордонъ, Берта, повизгиваютъ въ волненіи и нервахъ у воды.

— А ты только теперь разглядѣла?

— Ты купать ихъ будешь?

— Да.

— Можно?

Гляжу умолительно въ лодку, потому что сама уже давно вынеслась на доски пристаньки, а братъ тамъ, въ лодкѣ, на моемъ мѣстѣ.

— Нельзя, тебя тамъ кто-то искалъ. Какія-то гаммы ты опять не разучила.

— Васенька, Васенька, пусти!

— Говорю, нельзя. Вспомнилъ: это Эмилія Львовна искала. Она въ залѣ ужасно сердится. Я-бы охотно.

И вдругъ какъ-то совсѣмъ мягко, необычно братъ прибавляетъ:

[109]— Что съ тобой, Вѣра? Ты плакала? Да ты отъ слезъ вся разбухла. Наказана?

Я вспыхнула.

— Совсѣмъ напротивъ.

— А что напротивъ наказанія? Награда? Ну, до этого доживемъ-ли? Спросимъ, спросимъ за обѣдомъ Эмилію Львовну!

У, какъ ненавижу я эту Эмилію Львовну, лѣнтяйку. Она только уроки музыки давать пріѣхала въ деревню и со скуки злится, и нотами швыряется мнѣ въ лицо!

Но о нихъ и о немъ говорить брату не хочется. И боязно смолчать: не повѣритъ онъ все-таки, т. е. все-таки станетъ вѣрить, что наказана. Стыдъ! Стыдъ! И добрый онъ сегодня, хотя и дразнится, такъ непріятно, какъ всегда, и голосъ ласковый, и самъ сталъ весь похожъ на маму.

— Васенька, это головастики.

И снова плачу и расказываю про нихъ и про него, — чудовище.

Вася внимательно слушаетъ меня, одной ногой опираясь въ дно лодки, закинувъ другую на высокій край пристаньки. Потомъ молчитъ довольно долго.

И вдругъ очень твердо:

— Это природа, Вѣра.

Недоумѣваю.

[110]— Здоровый человѣкъ привыкаетъ къ природѣ. Это значитъ привычка.

Недоумѣваю.

Онъ замѣчаетъ мою глупость. Улыбается ей снисходительно, но какъ-то печально.

— Понимаешь, все это вокругъ насъ, — онъ обвелъ рукой широкую дугу, — въ водѣ, на землѣ, понимаешь, и въ землѣ, — все живетъ по природному, понимаешь, это значитъ иначе не можетъ. А, слѣдовательно, такъ должно. Ну, а люди иногда хотятъ жить, какъ не могутъ. Это значитъ мудрить, понимаешь, и даже Бога не слушаться, Бога, понимаешь. Вотъ ты и не плачь… Пиронъ! Пирошка!.. Привыкнешь… Боярка! Берта! сюда!.. Помочь вѣдь нельзя… Въ воду, трусы, канальи!.. Не плачь же, дурочка!

Онъ гребъ стоя, чтобы лучше наблюдать собакъ, тихо работалъ обоими веслами, направляясь вдоль пруда къ плотинѣ, гдѣ вода глубока, и двѣ собачьи головы, съ прижатыми ушами, плыли близко за кормой.

Только Берта еще визжала и лаяла на берегу, вбѣгала въ воду по брюхо и отскакивала, и отрясала съ длинной волнистой шерсти алмазную пыль. На меня вскидывала каріе, большіе глаза, виноватые, испуганные и жадно, суетливо просящіе. Томительное и пугливое желаніе было въ ея [111]визгѣ и въ непріятныхъ извивахъ промокшаго и вдругъ уродливо похудѣвшаго тѣла.

Братъ крикнулъ бѣшено.

— Берта! Сюда, сукина дочь!

Однимъ прыжкомъ Берта въ водѣ. Еще неровно подрагиваетъ надъ водой длинная спина, бѣлая съ желтымъ подпаломъ посерединѣ. Видно лапы еще достаютъ дно, шагаютъ. Но вотъ спина погрузилась, только подпалъ еще едва высовывается. Безъ усилія, ровно Берта плыветъ, и пышный хвостъ, какъ вѣрный руль, по водѣ. Вскорѣ вдали вижу лишь бѣлую голову и своими слишкомъ зоркими глазами различаю, какъ пугливо вздрагиваютъ рыжія уши и лоснятся на солнцѣ своимъ длиннымъ волнистымъ шелкомъ.

— Или вотъ что: выброси ты свою банку! — кричитъ слишкомъ громко черезъ тихую, доносчивую воду брать. — Скорѣй, Берта, скорѣй!.. Выбрось въ помойное ведро… Галло̀, друзья, за мной!.. Что гниль въ своей комнатѣ держать!


— Отчего ты не выбросишь изъ банки гадкую личинку? — спрашивала воспитательница, очень неожиданно прерывая объяснительное чтеніе Шиллеровой баллады «Кубокъ».

Я принялась глядѣть прямо въ ея глаза, но не видѣла ихъ и не отвѣчала. Она повторила вопросъ.

[112]— Потому что… такъ надо.

— Что надо?

— Такъ, — чтобы ѣда.

— Почему-жъ это такъ?

— Такъ Богъ устроилъ.

— Это кто-же тебѣ объяснилъ?

— Самъ Вася!

И глаза мои, все еще не замѣчая сидящей высокой, сухожилой женщины противъ меня, — становятся тяжело-дерзкими.

И прибавляю насмѣшливо и растягивая слова:

— Потому что, это природа.

— Вовсе у тебя въ гадкой, глупой банкѣ не природа. Просто одна прихоть.

Она очень негодуетъ. Она права и не права, потому что вѣдь въ болотѣ есть больше мѣста имъ прятаться, зато и больше тѣхъ, чтобы на нихъ нападать.

И сердито я говорю:

— Ну, и тѣмъ лучше.

Теперь я видѣла глаза, въ которые такъ долго и дерзко, не видя, глядѣла. Но блѣдные, некрасиво вытаращенные глаза были необычайно взволнованы, почти испуганы. Моя строгая, справедливая и сильно близорукая воспитательница испугана вѣрными признаками вновь наступающаго [113]бунта. Что-то толкало меня бунтовать, какія-то слова, мнѣ самой непонятныя, вытаскивались ко рту.

Еще она спрашивала:

— Что лучше? Почему лучше?

— Скорѣе кончится.

— Господи! что кончится?

Я не знала, что̀ «кончится», не знала, что̀ и почему «тѣмъ лучше»; но знала, что Кубокъ Шиллера, съ его гадкимъ морскимъ чудовищемъ, больше не стану читать и объяснять. Встала очень дерзко со своего стула противъ нея, и совершенно важно и не спѣша выступила изъ учебной.

Я рѣшила на прудъ…

Конечно послѣ пруда наказала: три дня безъ игры.

Уже всего тринадцать оставалось головастиковъ, и ничего, кромѣ нихъ и чудовища живого, не оставалось въ болотной мути.

Прошло, должно-быть, со дня объяснительнаго чтенія баллады Шиллера не менѣе двухъ недѣль и пощаженные головастики, въ сущности, уже не были головастиками. Изъ каждой толстой головы выросло по четыре растопыренныхъ лапки съ крошечными перепончатыми пальчиками. Да и голова сама оказалась не только головой, а съ мягкимъ животикомъ и сутулой лягушачьей спинкой.

[114]И я громко хохотала теперь надъ хвостатыми лягушатами. Отчего на волѣ, въ травѣ у лягушекъ нѣтъ хвостовъ, а въ моей банкѣ есть?

Прелести мои, прелести мои!

А чудовище, пожравшее все, что кишмя кишѣло моего болотнаго улова, какъ Фараоновы семь тощихъ коровъ, что пожрали семь жирныхъ и не пожирѣли, — все тѣмъ-же оставалось плоскимъ, жесткимъ, звенчатымъ, съ сильнымъ, злымъ хвостомъ и жадными клещами. Только ростомъ подлиннѣе стало.

Я полюбила чудовище.

Оно казалось мнѣ въ панцырь одѣтымъ. И въ беззвучной мути болотной воды, гдѣ толпились и толкались зря мягкотѣлые, безтолковые, совершенно беззащитные головастики, оно одно, четкое, сильное, стремительное, — властвовало безусловно надъ жизнями.

И питалось, властвуя.

И я презирала головастиковъ.

Бѣгала, впрочемъ, на рѣку и къ пруду. Подолгу, присѣвъ на корточки, заглядывала въ воду. Подумывала туда его выплеснуть. Это чтобы не видѣть дальше, и чтобы хоть тѣхъ тринадцать хвостатыхъ лягушатъ помиловать.

Въ пруду снова видѣла черныхъ головастыхъ, [115]сонливыхъ рыбокъ. Пожалуй, ихъ примется сосать? Выросло въ полъ-мизинца, страшенное!

И ни съ чѣмъ возвращалась къ банкѣ. Тамъ глядѣла, какъ сытое, залѣнившееся чудовище покоится на днѣ среди высосанныхъ сѣрыхъ шкурокъ.

Чудовище было таинственнымъ.

Мы много о немъ толковали съ воспитательницей. Три книжечки пересмотрѣли, гдѣ всякія описаны. Прикладывали, приравнивали, а все-таки не могли увѣриться ни въ его прошломъ, ни въ его будущемъ.

— Знаешь, я все-таки думаю, что эта твоя личинка превратится въ водяного жука! — рѣшительно объявила воспитательница.

Мы обѣ тогда стояли у окна и глядѣли въ банку.

— Такъ вѣдь водяной жукъ черный и круглый.

— Ну, что же изъ этого слѣдуетъ?

— Совсѣмъ непохоже.

— Господи, какая ты неразумная! Развѣ комары, въ которыхъ превратились-бы тѣ смѣшныя палочки, которыя прежде плавали въ твоей банкѣ, похожи на свои личинки? А бабочки?

Я не убѣждена.

— Водяной жукъ добрый.

[116]— А ты почему знаешь?

— Внизу въ кадкахъ, знаете подъ трубами, ихъ много плаваетъ.

— Ну, и что-же? Ты-то съ ними плавала жучкомъ или, напримѣръ, рыбкой?

— Ну такъ что-же?

— Почему-же ты такъ увѣрена, что они тебя не съѣли-бы?

— А все-таки я не вѣрю что оно водяной жукъ.

— Да и я не увѣрена. Странная таинственная личинка!

Чудовище должно превратиться. Но въ кого-же? въ кого? Въ кого могутъ превращаться такіе злые, такіе буро-желтые, клещатые, звенчатые, съ жесткими хвостами, что какъ руль правятъ на жертву?

Какъ страшно, что чудовище должно превратиться!

А, можетъ быть, все-таки превратится въ водяного жука чернаго, круглаго, блестящаго и… можетъ быть, да навѣрное даже, конечно, добраго.

Куда-же тогда злое пойдетъ?

Развѣ оно можетъ совсѣмъ пропасть? Совсѣмъ никуда не пойти, а просто пропасть? Какъ паръ…

Нѣтъ, паръ отъ холода на небѣ сгущается въ тучи, и дѣлается дождь… Вѣдь такъ?


[117]Остался одинъ только лягушонокъ. И хвостъ у него когда-то отвалился. Сталъ онъ такимъ молоденькимъ, свѣженькимъ. Такой, такой душка! Зелененькій! Съ крѣпкой спинкой, растопыренными лапами, въ пупырышкахъ, и глазки на выкатѣ.

Изъ своего домашняго болотца онъ выбирался, всползая по стеклу, дышалъ проворно, какъ карманныя часики стрекочатъ, а толстый мягенькій животикъ проваливался и вздымался у короткой шеи. Самъ зелененькій, зелененькій и всегда изъ ванны свѣжій.

Глядитъ выпученными глазками съ мягкими, въ складочкахъ вѣками. Не сползаетъ въ воду.

Ручной!

Чудовище?

Что-же мнѣ дѣлать съ чудовищемъ?

Въ рѣку нельзя. Въ прудъ нельзя. Въ болото? Тамъ тоже лягушата.

Камень принесла въ банку, длинный, узкій разыскала, стойкомъ поставила, чтобы онъ могъ на вершинку вылѣзать. У него теперь легкія, онъ теперь легкими, а не жабрами дышетъ. И легкими и жабрами: когда какъ ему нужно. Такъ сказала воспитательница.

Но съ камня онъ сползетъ. Онъ любитъ воду. И тогда…

Убить.

[118]Убить чудовище и спасти, ручнаго мягкаго лягушенка, послѣдняго.

Но какъ убивать такое жесткое, звенчатое? Давить нельзя. Загрустить. Невозможно. Гадостно.

Просто выловить и выплеснуть на солнце. Это на балконѣ солнце. Рядомъ, изъ комнаты дверь на балконъ, собственно на крышу, отгороженную балюстрадой и крытую листовымъ желѣзомъ. Желѣзо накаляется почти какъ мои утюжки, которыми глажу кукламъ бѣлье. (Я ихъ даже пробовала такъ на солнышкѣ нагрѣвать). Тамъ югъ. Но все-таки, конечно, для этого-то не довольно…

Ужъ если туда выплеснуть, оно на смерть испечется. Подохнетъ, поганое.

Да, Вася былъ правъ. Лучше-бы ужъ тогда все вмѣстѣ плеснула въ ведро. Ахъ, Боже, Боже! Отчего такъ трудно?

До вечера сидѣлъ зелененькій на камушкѣ. Ротъ дугой, всюду бородавочки. Глядитъ. А то спуститъ складочки мягкія на глаза, и сдѣлаются два выпученныхъ сѣрыхъ шарика.

Ходила злая, нетерпѣливая. Сердце замучилось.

Любила и ненавидѣла чудовище.

Нѣтъ, ненавидѣла зелененькаго.

Такъ и спать пошла, не рѣшившись. Къ вечеру вѣдь солнце ушло съ моего балкона…

[119]Лежу и засыпаю, и не сплю. Очень это непріятно.

Зажечь-бы свѣчу. Поглядѣть, что въ банкѣ. Что если и ночью оно не спитъ? Есть ли у него глаза? Я не замѣтила за клешнями. Да, впрочемъ, это все равно. Ночью, вѣдь, глазами не видно.

Высосетъ. Ой, высосетъ до утра!

Но тотъ на камнѣ… Сползетъ, ой, сползетъ съ камня въ любимую мутную водичку, болотную, родимую.

Я-же нарочно изъ канавки глубокой, гдѣ трава скользкая растетъ, носила. Только уже такъ норовила, чтобы новаго животнаго вмѣстѣ съ водой не зачерпнуть…

Мысль встрепенулась, и уже нога занесена къ полу. Вдругъ сердито вспоминаю: «природа! природа!» — «человѣкъ хочетъ, какъ не можетъ» — «это значитъ даже Бога не слушаться».

Да и лѣнь! Да и темно! Да и ужасно непріятно ночью увидѣть его.

А вдругъ оно превратилось? Вдругъ именно сегодня? Именно сейчасъ собралось превращаться? А если собралось превращаться, — можетъ быть, и грѣхъ убить его. Можетъ быть, раньше чѣмъ того высосать, превратится, и тогда уже никого никогда не будетъ сосать. А я убью? Именно тутъ-то и убью, когда не сдѣдуетъ?..

[120]Да и какъ убить? Солнца нѣтъ ночью. Давить нужно. Оно захруститъ. Оно жесткое.

Голову зарыла подъ подушку, чтобы все было глухо и мягко.

Такъ пусть само!.. Такъ надо.

Заснула.

Утромъ лупоглазаго лапчатаго лягушенка нѣтъ.

Оно, оно. Одно оно.

Не жалко мнѣ. Не плачу. Какое-то спокойствіе нашло.

Иду внизъ, молча, закусивъ дѣловито губу, въ буфетъ за ложкой. Ложкой вылавливаю сонное, сытое чудовище. И туда на желѣзный балконъ.

Еще солнце не накалило листовъ. Еще оно за угломъ.

Ждать что-ли? Вотъ еще, — дожидаться!

Выплескиваю воду, вытряхиваю его на полъ. Гляжу.

Извивается, гадко хлопается жесткимъ хвостомъ по желѣзу, вздымая клещатую голову съ гадкими желтыми глазенками. Вижу, теперь все вижу. Близко наклонилась. Съ полъ моего маленькаго мизинца будетъ оно, а мнѣ чудится, я ему въ глаза гляжу, прямо въ гадкіе, въ желтые, въ жадные, въ непощадные.

[121]Камень принесла, тотъ изъ банки, на которомъ сиживалъ зелененькій. Прижала камнемъ гадкую голову съ клещами и глазами. Давлю. Хрустнуло. А звенчатое тѣло все бьется, все извивается, и хвостъ вздымается стойкомъ вверхъ.

Противно не въ мочь.

Бросаю камень. Голова вся раздавлена.

Ничего. Ничего. Сейчасъ все кончится. Иду, все дѣловитая, къ себѣ. Хватаю двумя руками цѣпко банку и — въ окно.

Летитъ банка, брызжа водою, гнилой, мертвой, грязная банка далеко за окно, туда, гдѣ песочекъ чистенькій на цвѣтниковой площадкѣ. Это сердце вдругъ озлобилось острымъ кошачьимъ когтемъ.

Ничего. Такъ «скорѣй кончилось» въ моей банкѣ. Пусть.

А тамъ, въ болотѣ продолжается, — какъ Богъ устроилъ?..



PD-icon.svg Это произведеніе находится въ общественномъ достояніи во всёмъ мірѣ, поскольку авторъ умеръ по крайней мѣрѣ 100 лѣтъ назадъ.