Перейти к содержанию

Политика или государство. Книга девятая (Платон; Карпов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Книга девятая
автор Платон, пер. Василий Николаевич Карпов
Оригинал: древнегреческий. — Из сборника «Сочинения Платона». Источник: Книга девятая // Сочинения Платона : в 6 т. / пер. В. Н. Карпова — СПб.: типография духовн. журнала «Странник», 1863. — Т. 3. — С. 447—478. • Пометки на полях, в виде цифр и букв B, C, D, E, означают ссылки на издание Стефана 1578 года.

[447]

КНИГА ДЕВЯТАЯ.

Теперь остается рассмотреть, продолжал я, самого 571. человека тиранического, как он выходит из димократического и, вышедши, каким бывает и как живет — счастливо, или бедственно. — Да, остается еще этот, сказал он. — Знаешь ли, спросил я, чего мне хочется? — Чего? — Мы недостаточно, кажется, различили пожелания, каковы они и сколько их: а так как этого недостает, то исследование того, что исследываем, будет неясно. — Да благовременно ли B. теперь? спросил он. — Конечно; и смотри-ка, что хочу я видеть в пожеланиях: — вот что. Из удовольствий и пожеланий не необходимых некоторые кажутся мне противузаконными: они, хотя, должно быть, внедрены во всякого, однакож, ограничиваемые законом и наилучшими пожеланиями, при содействии ума, у одних людей либо совершенно исчезают, либо умаляются в количестве и слабеют, а у других становятся сильнее и многочисленнее. — Какие же это разумеешь C. ты последние-то? спросил он. — Те, которые возбуждаются во время сна, отвечал я. Тогда как одно начало души — разумное, кроткое и правительственное, спит, а зверовидное и дикое, исполненное пищи и вина, прыгает и, прогнав сон, старается идти, и удовлетворять своим требованиям, — ты знаешь, в таком состоянии оно, отрешенное и отбросившее всякий стыд и разумность, отваживается делать всё; [448]D. так что если вздумает, не медлит решимостью смеситься хоть с матерью, хоть с кем другим из людей, богов и животных, или кого-нибудь убить, и не удерживается ни от какой пищи; одним словом — не оставляет ни безумия, ни бесстыдства. — Ты весьма справедливо говоришь, сказал он. — Но кто[1], думаю, ведет себя здраво и рассудительно, и отходит ко сну, возбудивши в себе разумную свою природу, напитав ее прекрасными мыслями и рассуждениями и E. надумавшись сам с собою, а от пожелательной своей стороны устранив и недостатки и излишества, чтобы она спала 572. и шумливо не обеспокаивала лучшей части ни весельем, ни печалью, но позволяла ей одной, самой по себе[2], в её чистоте, стремиться к созерцанию чувством того, чего она не знает, — в прошедшем ли то, в настоящем, или будущем; — кто подобным образом укрощает и раздражительную природу, чтобы она отходила ко сну невзволнованная и ни на кого не разгневанная, и усмирив таким образом эти два вида, сообщает движение третьему, заключающему в себе разумность, и успокаивается в нём: тот во сне, знаешь B. ли, близко коснется истины, и не будут мечтаться ему тогда противузаконные видения. — Я совершенно так думаю, сказал он. — Но мы слишком далеко увлеклись, говоря об этом. То, что нам хочется знать, состоит в следующем: в каждом из нас, сколь бы кто ни казался умеренным, есть некоторый род пожеланий жестоких, диких и беззаконных, что обнаруживается во сне. Смотри же, дело ли я [449]говорю, и соглашаешься ли ты? — Да, согласен. — Ну так вспомни теперь человека димократического[3], как мы C. описали его. Он рожден и с детства вскормлен скупым отцом, который уважает только пожелания промышленные, а не необходимых, проявляющихся ради игрушки и прикрасы[4], не уважает. Не так ли? — Да. — Обращаясь со щеголями, исполненными тех пожеланий, о которых мы сейчас рассуждали, он, по ненависти к скупости своего отца, стремится ко всякой разнузданности и к тому роду удовольствий, но, благодаря лучшей природе, чем какая у тех развратников, влекомый в обе стороны, становится в средину D. между обоими способами жизни и, пользуясь, как говорят, довольно умеренно, тем и другим, живет и не скупо, и не противузаконно, и делается из олигархического димократическим. — О подобных людях, действительно, было и есть такое мнение, сказал он. — Положи же, продолжал я, что у этого человека, когда он дожил уже до старости, есть в свою очередь сын-юноша, вскормленный в его правилах. — Полагаю. — Да положи и то, что с сыном то же случилось, что с его отцом, что он увлекается ко всякому E. беззаконию, которое руководители его называют совершенною свободою. Тогда как отец и другие ближние помогают ему идти в пожеланиях серединою, противоположные помощники, те сильные волшебники и образователи тирана, надеются не иначе удержать в своих руках юношу, как зародив в нём коварно какую-нибудь любовь, которая двигала бы пожеланиями праздными, расточающими готовое, — 573. и вот, зарождают в душе его большего крылатого трутня. [450]Или такая любовь[5], думаешь, есть что-нибудь иное? — Не иное, сказал он, но именно это. — Итак, когда вокруг него шумят разные пожелания — раздушенные, распомаженные, увенчанные, упившиеся, окруженные толпою растрепанных удовольствий, и когда вырастив, вскормив до последней степени B. жало похоти, сообщают его трутню; тогда оруженосцем его становится безумие, тогда неистовствует этот настоятель души и, если находит в себе какие-нибудь мнения, или добрые расположения, знакомые еще со стыдом, то убивает и извергает их из себя вон, пока не истребится рассудительность и не удовлетворится привзошедшее безумие. — Ты описываешь рождение совершенно тиранического человека, сказал он. — Не потому ли и в древности, заметил я, любовь называли тираном? — Должно быть, сказал он. — Да и в мыслях человека опьяневшего — нет ли тоже чего-то тиранического, C. друг мой? спросил я. — Есть. — Но безумный-то и сумасшедший чувствует в себе решимость и надежду управиться нетолько с людьми, но и с богами. — Конечно, сказал он. — Итак, тот человек будет подлинно тираническим, заключил я, который или по природе, или по занятиям, или по тому и другому, окажется пьяницею, любовником и меланхоликом. — Без сомнения. —

Происходит-то такой человек, как видно, так. Но как он живет? — Отвечу тебе поговоркою шутников: «это D. скажешь ты и мне[6]». — Конечно скажу, примолвил я. Думаю, что после этого бывают у них праздники, пирушки, увеселения, подруги, и прочее, чем относительно всех движений души распоряжается в доме тираническая любовь. — Необходимо, сказал он. — Не разрастаются ли там каждый [451]день и ночь бесчисленные и сильные пожелания, которые требуют многого? — Конечно бесчисленные. — Следовательно, если есть какие доходы, — они тотчас истрачиваются. — Как же не истрачиваться? — А за этим-то займы и уменьшение E. имения. — Какже. — Но когда ничего не остается, — не необходимо ли гнездящимся в них пожеланиям издавать непрестанные и громкие вопли, — и они, будто преследуемые жалами как других пожеланий, так особенно самой любви, которая предводительствует ими, в значении свиты, приходят в неистовство и смотрят, у кого есть что-нибудь такое, что можно отнять обманом или силою? — Непременно, сказал он. — Поэтому не необходимо ли им отовсюду 574. собирать, либо иначе терпеть величайшие страдания и скорби? — Необходимо. — Стало быть, не справедливо ли, что как позднее привзошедшие в него удовольствия были более жадны, чем прежние, и отнимали всё, что тем принадлежало[7]; так и он, будучи моложе отца и матери, обнаруживает больше жадности, и как скоро растратил собственную долю, присвоивает и отнимает достояние отцовское? — Да какже, сказал он. — А если бы не позволили ему, то не решился ли B. бы он на первый раз украсть и обмануть родителей? — Без сомнения. — Когда же был бы не в силах, — не прибег ли бы потом уже к грабительству и насилию? — Я думаю, сказал он. — А если бы старик и старуха стали противиться и вступили с ним в борьбу, почтеннейший, то поостерегся ли бы он и удержался ли бы, чтоб не сделать чего-нибудь тиранского? — Не очень ручаюсь я за родителей такого сына, сказал он. — Но, ради Зевса, Адимант, неужели кажется тебе, что за недавно полюбленную и не необходимую подругу он подверг бы побоям издавна любимую и необходимую мать, или за красивого, недавно C. полюбленного, не необходимого друга, решился бы бить [452]некрасиваго, но необходимого старца-отца, предшествовавшего по времени его друзьям, и заставил бы этим рабствовать тех, в чей дом захотел бы ввести их? — Да, клянусь Зевсом, сказал он. — Так большое же, как видно, счастье — родить тиранического сына, примолвил я. — Не очень, сказал он. — Но что, когда от роя собравшихся в нём удовольствий, отеческого-то D. и материнского имущества ему не достанет, — не покусится ли он сперва на стену какого-нибудь дома, или на платье идущего позднею ночью человека, а потом не очистит ли какого-нибудь священного храма? Между тем мнениями о похвальном и постыдном, которые он имел издавна, с детства, и почитал справедливыми, овладеют недавно освободившиеся E. из рабства и сопровождающие любовь пожелания. Прежде, когда он состоял еще под законами и волею отца, управляясь сам в себе димократически, эти пожелания разрешались только во сне — сновидением; подпав же под 575. власть любви, он непрерывно будет таким наяву, каким изредка бывал во сне, — не станет удерживаться от какого бы то ни было страшного убийства, жертвоприношения и поступка. Тиранствующая в нём любовь, живя вне всякой власти и закона, как бы сама была единственным властителем, поведет его, будто свой город, ко всякой дерзости, лишь бы напитать себя и сопутствующую себе буйную толпу, которая частью вошла извне, от дурного знакомства, частью родилась внутри, от тех самых нравов, как скоро нашла себя в них распущенною и свободною. Разве не это жизнь такого человека? — Это самое, сказал он. — И если таких-то B. в городе немного, продолжал я, прочий же народ мыслит здраво, — они, в военное время, выходят и становятся охранительным войском какого-нибудь тирана, или служат за жалованье: а когда везде мирно и спокойно, — они делают много неважного зла в самом своем городе. — Что именно разумеешь ты? — Например, воруют, подкапываются под стены, отрезывают кошельки, снимают платье, святотатствуют, порабощают, а иногда делают [453]ложные доносы, если имеют дар слова и берут взятки. — Неважное же зло разумеешь ты, сказал он, хотя таких и немного! — Действительно неважное, примолвил я, потому C. что в сравнении с великим-то оно маловажно: всё это, если возьмешь во внимание порчу и жалкое состояние города, к тирану, как говорится, и близко не подходит[8]. Ведь когда в городе таких будет много-то, и когда они, вместе с другими своими последователями, сознают свою числительность; тогда, пользуясь невежеством черни, сами создадут себе такого тирана, который бы, больше всех их, в самом себе — в своей душе, — был величайшим и сильнейшим тираном. — Да и естественно, сказал он, что это D. будет тиран в высшей степени. — И хорошо, если чернь покорится ему добровольно; а как город не позволит? Тогда он, как прежде наказывал мать и отца, так теперь, если достанет сил, будет наказывать отечество, то есть введет в него новых друзей и будет содержать и питать давно любимую, как говорят Критяне, μηπριδα τε καὶ πατρίδα в порабощении им. И это-то цель желаний такого человека. — Без сомнения, это самое, сказал он. — Но E. подобные-то люди, спросил я, не такими ли бывают и в жизни частной, прежде чем делаются правителями? Во-первых, с кем бы они ни обращались, — обращаются либо со льстецами, которые готовы во всём служить им, либо с теми, пред которыми сами падают, имея в них какую-нибудь нужду, и пока имеют, отваживаются принимать все виды свойственников, а как скоро дело сделано, становятся чужими. — 576. Непременно. — Следовательно, они во всю свою жизнь никому никогда не бывают друзьями, но либо владычествуют над другим, либо рабствуют другому. Тиранической природе [454]всегда недоступна ни истинная свобода, ни истинная дружба. — Конечно. — Так не правильно ли будет называть таких людей неверными? — Как же не правильно? — А несправедливыми-то B. тем еще более, если прежде касательно справедливости мы согласились правильно. — Конечно правильно, сказал он. — Итак, этого дурного человека, заключил я, определим вообще: он есть то самое наяву, что мы видели как бы во сне[9]. — Конечно. — Не тот ли бывает и единовластителем, кто имеет природу, в высшей степени тираническую, и чем долее в своей жизни тиранствует он, тем более таким делается? — Необходимо, сказал, прервавши речь, Главкон. —

Но не явится ли тот и самым жалким человеком, C. спросил я, кто является человеком самым дурным? И тот не останется ли особенно и на должайшее время поистине таким, кто особенно и должайшее время тиранствует? Ведь многим многое и нравится[10]. — Это необходимо бывает так, сказал он. — Притом, не правда ли, спросил я, что тиранически-то человек образовался по подобию тиранического города, равно как димократически — по подобию димократического, и другие таким же образом? — Какже. — Поэтому, вразсуждении добродетели и счастья, не так ли человек относится к человеку, как город к городу? — Как D. же иначе? — Следовательно, что же теперь? каково должно [455]быть отношение города тиранического к царственному, какой мы прежде описали? — Совершенно противоположное, отвечал он: один самый хороший, а другой — самый дурной. — Да не в том вопрос, сказал я, который каким называешь; это-то явно: но так же ли ты судишь о них, или иначе, применяясь, по-прежнему, к счастью и несчастью? Нас не должен смущать взгляд на тирана, который есть лицо единичное, и на немногих, окружающих его: вошедши в свой предмет, мы должны созерцать целый город, E. присмотреться ко всему и, обняв его своим взглядом, произнесть о нём мнение. — Правильно вызываешь на это, сказал он: для всякого очевидно, что город тиранический не самый несчастный, равно как и царственный — не самый счастливый. — Но не правильно ли вызвал бы я на то же самое и касательно людей, спросил я, позволяя судить о них тому, кто может рассматривать человека, входя мыслью в его 577. нрав, и кто смотрит на него, не как дитя, — снаружи, и поражается великолепною обстановкою мужей тиранических[11], которую показывают они в отношении к внешним, — но вникает достаточно? Если бы я положил, что все мы должны слушать того, кто в состоянии судить, — кто живет с тираном под одною кровлею, присутствует при домашних его делах и видит, как он относится к каждому B. из близких к себе лиц, особенно когда является без всякой театральной парадности, или опять среди общественных бедствий; — если бы видящему всё это я велел объявить, каково счастье или несчастье тирана сравнительно с другими.... — Ты весьма справедливо вызвал бы и на это, сказал он. — Так хочешь ли, спросил я, мы прикинемся, будто можем судить, и уже столько встречались с такими [456]людьми, что найдем отвечателей на наши вопросы? — И конечно. —

C.Ну так вникай же в следующее, сказал я. Припоминая подобие города и человека и снося их в отдельных чертах, выскажи последовательно[12] свойства того и другого. — Какие? спросил он. — Во-первых, чтобы сказать о городе, отвечал я, тиранический свободным ли называешь ты, или рабским? — Сколько возможно более рабским, сказал он. — Однакож видишь, властители-то в нём свободны. — Вижу, отвечал он; но это-то — нечто незначительное: целое же в нём, как говорится, и наилучшее D. бесчестно и горько рабствует. — Но если человек подобен городу, примолвил я, то и в человеке не необходим ли тот же порядок? душа его должна быть переполнена рабством и низостью, и рабствовать должны те её части, которые были наилучшими, а маловажное, негоднейшее и неистовейшее будет владычествовать. — Необходимо, сказал он. — Что же? такую душу рабствующею ли назовешь ты, или свободною? — Уж конечно, рабствующею. — Но рабствующий-то опять и тиранический город не меньше ли всего делает то, что хочет[13]? — Конечно так. — Стало быть, E. и тираническая душа, поколику говорится о целой душе, будет делать меньше того, что хочет, но, всегда увлекаемая насильственно бешенством, явится полною возмущения и раскаяния. — Как не явиться? — А что, богатым ли необходимо быть тираническому городу, или бедным? — Бедным. — 578. Стало быть, и тиранической душе необходимо всегда терпеть бедность и несытость. — Так, сказал он. — Что же? [457]такому-то городу и такому человеку не необходимо ли быть под гнетом страха? — Да, крайне необходимо. — Думаешь ли, что в каком-нибудь другом найдешь больше горя, стенаний, плача и скорбей? — Никак. — А представляется ли тебе, что в каком-нибудь ином человеке этого больше, чем в тираническом, который приходит в бешенство от любви и пожеланий? — Как можно? сказал он. — Так смотря на всё это и на другие подобные явления, ты этот-то город и B. почитал несчастнейшим из городов? — Что же? разве неправильно? спросил он. — И очень, отвечал я. А о тираническом человеке опять что будешь говорить, смотря на него с той же стороны? — То, что он далеко несчастнее всех прочих людей. — Но это уже неправильно, сказал я. —Как? воскликнул он. — Думаю, примолвил я, что этот особенно еще не таков[14]. — Да какой же иной? — Несчастнее этого покажется тебе, может быть, следующий. — Какой? — C. Тот, сказал я, который, будучи тираническим, проводит несчастную жизнь и бывает так несчастлив, что ему выпадает счастливый жребий[15] сделаться тираном. — Догадываюсь, сказал он, что, судя по прежним положениям, ты говоришь справедливо. — Да, примолвил я; но тут надобно не догадываться, а исследовать это дело хорошенько; потому что наше исследование касается предмета величайшего — хорошей и дурной жизни. — Весьма правильно, сказал он. — Смотри же, говорю ли я что-нибудь. Ведь мне кажется, что, при изучении тирана, надобно понимать его D. вот с какой стороны. — С какой? — С той, что он есть одно из частных лиц, которые, обладая в городах [458]богатством, приобрели много рабов; ибо этим-то они уподобляются тиранам, которые управляют многими; только численность управляемых ими не та же. — Конечно не та же. — Так знаешь ли, что частные лица чувствуют себя безопасными и слуг не боятся? — Да чего бояться? — Нечего примолвил я; а понимаешь ли почему? — Да; потому что каждому E. из частных лиц помогает весь город. — Хорошо говоришь, сказал я. Что же? если бы кто из богов, взяв из города одного человека, у которого было бы до пятидесяти, или еще более слуг, переселил его, с женою и детьми, со всем имуществом и слугами, в пустыню, где ни один свободный человек не мог бы помочь ему; то в каком сильном и великом страхе, думаешь, был бы он за себя, за детей и за жену, как бы слуги не убили их? — В величайшем, 579. думаю, сказал он. — Не был ли бы он принужден некоторым из своих рабов даже ласкательствовать, многое обещать, отпускать их на волю, не ожидая их просьбы, и сделаться льстецом собственных служителей[16] — Крайне необходимо, сказал он, а иначе погибнет. — Что же, спросил я, если бы в окружности, по соседству с ним, Бог поселил и многих других, которые не потерпели бы, чтобы у них один над другим владычествовал, но взяли бы такого и подвергли бы величайшему наказанию? — Тогда [459]он, думаю, очутился бы еще в худшем состоянии, потому B. что находился бы под стражею всех своих неприятелей. — А не в такой ли темнице связан тиран, естественно волнуемый, как мы рассмотрели, всеми родами сильного страха и любви? Имея жадную душу, он один из всех в городе не может ни предпринять путешествие, ни пойти посмотреть на то, что могут видеть все люди свободные, по собственному желанию, но большею частью живет, забившись дома, будто женщина, завидуя другим гражданам, C. когда кто из них отправляется за-город видеть что-нибудь хорошее? — Без сомнения, сказал он. —

Не такими ли несчастиями богатеет худо управляемый сам в себе человек тиранический, которого ты признал теперь несчастнейшим, когда он проводит жизнь не как частное лицо, а какою-то судьбою неволится к тиранствованию, — когда, не владея собою, решается управлять другими, подобно тому, как если бы кто, страдая собственным телом и не имея силы в отношении к себе, жил не частно, а принужден был вести жизнь среди борьбы и D. подвигов с телами других? — Без сомнения, сказал он; ты, Сократ, уподобляешь весьма верно и говоришь сущую правду. — Так не вполне ли жалко это состояние, любезный Главкон, спросил я, и не бедственнее ли еще живет тиран, чем тот, чью жизнь признал ты бедственною? Точно так, отвечал он. — Стало быть, тиран, хотя иному это и не кажется, в существе дела поистине есть раб, осужденный на величайшее ласкательство и унижение, — есть льстец пред людьми самыми негодными: он нисколько не может удовлетворять и своим пожеланиям, напротив, во E. многом, по-видимому, крайне нуждается и покажется действительно бедным, кто сумеет созерцать его душу в её целости; он всю жизнь проводит под страхом, непрестанно трепещет и мучится, если только походит на расположение города, которым управляет. А ведь походит; не так ли? — И очень, сказал он. — Да и кроме сего, мы 580. [460]припишем этому человеку еще и то, о чём говорили прежде, что, то есть, ему необходимо и быть, а еще необходимее прежнего, при управлении, — бывать, и ненавистником, и вероломным, и недружелюбным, и нечестивым, — угощателем и питателем всякого зла, и от всего этого сперва особенно самому быть несчастным, а потом сделать такими и своих ближних. — Ни один человек с умом не будет противоречить тебе, сказал он. — Ну так теперь, продолжал B. я, — как произносит свой приговор на всех основаниях судья, так произнеси и ты, кто, относительно счастья, по твоему мнению, первый, кто — второй, и таким образом дай свое суждение по порядку о всех пяти видах: о человеке царственном, тимократическом, олигархическом, димократическом и тираническом. — Суждение об этом дать легко, сказал он; ибо только что они выступили, — я тотчас оцениваю их, будто хор[17], относительно к добродетели и пороку, к счастью и состоянию противному. — Так наймем ли глашатая, спросил я, или объявить мне самому, что сын Аристона человеком счастливейшим признал самого C. доброго и самого справедливого; а таков — человек царственный, царствующий над собою: — человеком же несчастнейшим почитает самого порочного и самого несправедливого; а таким опять бывает человек в высшей степени тиранический, тиранствующий преимущественно над собою, равно как и над городом. — Объявляй, сказал он. — Не прибавить ли к объявлению, спросил я: хотя бы укрылись они от всех людей и богов, будучи такими, хотя бы нет? — Прибавь, отвечал он. —

Пусть так, сказал я; это будет у нас первое доказательство; D. а вторым, если покажется, должно быть следующее. — Какое? — Как город, продолжал я, разделен по [461]трем видам, так и душа каждого человека трояка[18]; и отсюда, думаю, выступим мы со вторым доказательством. — С каким это? Со следующим: если сторон души три, то столькими представляются мне и удовольствия, — то есть в каждой её стороне свое, — троякими также пожелания и власти. — Как ты понимаешь это? спросил он. — Одна сторона души, говорим, была[19] та, которою человек познает, другая, — которою раздражается; третьей же, по её E. разновидности, мы не могли назвать одним собственным именем, но что главнейшее и сильнейшее в ней, то и наименовали: ведь по силе её пожеланий относительно пищи, питья, сладострастия и других подобных тому вещей, да и относительно сребролюбия, так как этим пожеланиям удовлетворяют особенно посредством денег, мы дали ей имя стороны 581. пожелательной. — Да и правильно, сказал он. — Так если бы удовольствие сей стороны назвали мы любовью к корысти, то не утвердились ли бы своим словом преимущественно на этом одном главном понятии и, говоря о той части души, не представляли ли бы ее с большею ясностью, то есть, называя ее сребролюбивою или корыстолюбивою, не правильно ли называли бы? — Мне кажется, сказал он. — Что ж? а раздражительная природа не к преодолению ли именно всегда и всецело стремится, говорили мы, не к победе ли и славе? — Конечно. — Так если мы объявим ее спорчивою и B. честолюбивою, то стройно ли это будет? — Очень стройно. — А та-то, которою познаем, всегда и всецело направляется, как всякому известно, к знанию истины, где она есть; что же до денег и славы, то об этом она весьма мало заботится. — Конечно. — Так если мы назовем ее любознательною и [462]мудролюбивою, то прилично ли будет название? — Как не прилично? C. — Но в душе одних людей не властвует ли та, спросил я, в душе других — другая природа, которая случится? — Так, сказал он. — Посему-то и людей не разделить ли нам, во-первых, на три рода: на мудролюбивых, на спорчивых и на корыстолюбивых? — Прилично. — И удовольствий тоже — на три вида, предполагая одно в каждом из них? — Конечно. — Знаешь ли, примолвил я, что если бы ты захотел эти три рода людей спросить каждый по порядку, какая из тех трех жизней самая приятная, то всякий из них D. стал бы особенно выхвалять свою? Любостяжатель будет говорить, что удовольствия чести и знания, сравнительно с удовольствием корысти, ничего не значат, если не дают нисколько денег. — Правда, сказал он. — Что же честолюбивый? спросил я: удовольствия от денег не будет ли он почитать чем-то грубым, а удовольствие от знания, если только знание не приносит чести, — не признает ли дымом и болтовнею? — Так, сказал он. — А философ[20] спросил E. я, не найдет ли, думаем, что прочие удовольствия, в сравнении с удовольствием знать истину, какова она, и всегда стремиться к познанию её, далеко отстоят от удовольствия истинного, и не назовет ли их действительно невольными, так что в них не было бы никакой надобности, если бы не настояла необходимость? — Это, примолвил он, нужно хорошо знать. — Посему, когда и удовольствия, и самая жизнь каждого вида, бывают предметом недоумения — не в том отношении, кто живет похвальнее, кто постыднее, или [463]кто лучше, кто хуже в отношении к самому удовольствию и беспечальности, — как могли бы мы узнать, спросил я, чьи 582. слова следует признать самыми верными? — На это не очень могу отвечать, сказал он. — Но смотри вот как: чем должно судит то, что имеет быт хорошо обсужено? не опытностью ли, рассудительностью и умом. Или возможно средство лучше этих? — Чем же иначе? сказал он. — Так смотри: из тех трех человек, кто самый опытный во всех удовольствиях, о которых мы говорили? корыстолюбивый ли покажется тебе способнейшим узнать самую истину, какова она, относительно удовольствия, B. происходящего от знания, — или философ, относительно удовольствия, происходящего от корысти? — Большая разница, сказал он. — Ведь другие-то удовольствия последний необходимо вкушает, начав с детства; а корыстолюбивый, сколь бы он ни был способен знать сущее, никак не вкушает этого удовольствия и не испытывает, сколь оно сладко, да если бы и пожелал, было бы нелегко. — Стало быть, относительно опытности в том и другом удовольствии, философ далеко выше корыстолюбца? сказал я. — Конечно далеко. — Что же о честолюбивом? больше ли тот неопытен[21]C. в удовольствии, происходящем от чести, чем этот — в удовольствии, происходящем от размышления? — Но что же тут? сказал он: если каждый успевает в том, к чему стремился, то честь следует за всеми; честию от многих пользуются ведь и богатый, и мужественный, и мудрый; так что в удовольствии, происходящем от чести-то, все опытны, а вкусить, каково удовольствие, происходящее от [464]созерцания сущего, невозможно никому, кроме философа. — Следовательно, по опытности, примолвил я, философ между D. людьми есть судья прекраснейший. — И очень. — Притом, он один будет опытен рассудительно. — Какже. — Да ведь и орудие, посредством которого надобно судить-то, принадлежит не корыстолюбивому и не честолюбивому, а философу. — Какое орудие? — Мы сказали, что судить должно посредством ума[22]. Не так ли? — Да. — Но ум-то особенно и есть его орудие. — Какже. — Ведь если бы подлежащее суждению лучше всего обсуживалось богатством и корыстию, то E. одобряемое или порицаемое корыстолюбивым не было ли бы, по необходимости, самым истинным? — Крайне необходимо. — Когда же честию, победою, мужеством, то не честолюбивый ли и спорчивый подавали бы самое верное мнение? — Явно. — А как скоро требуется опытность, [465]рассудок и деятельность ума? — Разумеется, сказал он, что вполне истинным будет одобренное философом и любителем деятельности умственной. — Стало быть, из трех видов удовольствий, самое приятное должно принадлежать той 583. части души, которою мы познаем; и в ком из нас эта часть господствует, того жизнь будет самая приятная. — Как не будет? сказал он: человек мыслящий, хваля свою жизнь, в деле этой похвалы, конечно, господин. — Которую же жизнь и которое удовольствие поставит он на втором месте? спросил я. — Очевидно, удовольствие человека военного и честолюбивого; потому что оно ближе к философу, чем удовольствие промышленника. — Так последним будет, как видно, удовольствие человека корыстолюбивого. — Какже, сказал он. —

Итак, вот два доказательства одно за другим[23] и две B. победы справедливого над несправедливым. Теперь, по олимпийски, — третье и последнее[24], в честь Зевса олимпийского. Соображай: удовольствие других, кроме удовольствия, свойственного человеку мыслящему, и неистинно вовсе, и [466]нечисто, но есть лишь какая-то тень удовольствия, как слышал я, кажется, от кого-то из мудрецов[25] и это будет величайшим и решительным падением прочих удовольствий. — Конечно; однако как же будешь ты говорить? — Это доказательство C. отыщется, примолвил я, если ты будешь отвечать на мои вопросы. — Спрашивай, пожалуй, сказал он. — Так говори, начал я: противоположное удовольствию называется ли у нас скорбию? — И очень. — А бывает ли состояние и без радости, и без скорбей? — Конечно. — В средине между сими обоими не будет ли в этом случае какое-то затишие души? Или ты не так называешь это? — Так, отвечал он. — Не помнишь ли тех слов, спросил я, которые произносятся больными, когда они хворают? — Каких? D. — Что нет ничего приятнее, как быть здоровым, хотя до болезни сами не замечали, что это очень приятно. — Помню, сказал он. — Не слышишь ли, что и мучимые какою-нибудь болью говорят: не было бы ничего приятнее прекращения этой боли? — Слышу. — Да и в других многих подобных случаях замечаешь, думаю, что люди, когда страдают, превозносят, как величайшее удовольствие, не радость, а нестрадание, — затишие страдания. — Ведь это, сказал он, затишие тогда бывает, может быть, приятно и вожделенно. — E. А когда кто перестанет радоваться, примолвил я, — то же самое затишие удовольствия будет неприятно. — Может быть, сказал он. — Следовательно, находясь, как мы сейчас сказали, между обеими крайностями, это затишие будет тем и другим — и скорбию, и удовольствием. — Выходит. — Но возможно ли, чтобы ни то ни другое было тем и другим? — Кажется, нет. — Однакож, пробуждающееся в душе приятное-то и неприятное есть некоторое движение [467]обеих крайностей. Разве нет? — Да. — А ни неприятное ни 584. приятное не есть ли именно затишие, и не явилось ли оно сейчас в средине их? — Явилось. — Каким же образом можно правильно не-болезненность почитать приятною, или не-радость — прискорбною? — Никак нельзя. — Стало быть, это есть не бытие, а явление, сказал я, — этим затишием означается нечто приятное относительно к болезненному, и нечто болезненное относительно к приятному; и в этих представлениях нет ничего здравого вразсуждении истины удовольствия, но скрывается какое-то волшебство. — По крайней мере, на это указывает речь, примолвил он. — Итак, чтобы B. тебе иногда не подумать, будто удовольствия в настоящей жизни бывают по природе таковы, что удовольствие есть прекращение скорби, а скорбь — прекращение удовольствия, — смотри на удовольствия, происходящие не от скорбей. — Где же и какие разумеешь ты? спросил он. — Их много и других, отвечал я, но особенно, если хочешь понять, это — удовольствия обоняния; ибо они, и не предваряемые скорбию, бывают вдруг чрезвычайно сильны, и по прекращении, не оставляют никакой скорби. — Весьма справедливо, сказал он. — C. Следовательно, мы не должны верить, что прекращение скорби есть чистое удовольствие, или прекращение удовольствия есть чистая скорбь. — Конечно нет. — Впрочем, примолвил я, так называемые удовольствия, переходящие в душу чрез тело-то, при своей многочисленности и силе, бывают такого рода, что должны быть почитаемы прекращением скорбей. — Действительно. — Не таковы же ли и предчувствия будущих благ, и предварительные скорби, происходящие от ожидания? — Таковы. — Знаешь ли, спросил я, что такое они, и чему подобны? — Чему? сказал он. — Признаешь ли ты в D. природе что-нибудь — одно высоким, другое низким, третье средним? спросил я. — Признаю. — Думаешь ли, что кто-нибудь, стремясь к средине, иначе представляет себе это, чем стремлением кверху? и что став в средине и видя, откуда начал он двигаться, но не созерцавши истинной [468]высоты, почитает себя стоящим не в ином месте, как вверху? — Клянусь Зевсом, сказал он, я никак не думаю, E. чтобы такой человек представлял себе это иначе. — А если бы опять стремился он вниз-то, продолжал я, то, думая, что стремится вниз, не справедливо ли бы думал? — Как не справедливо? — И не потому ли он представлял бы себе всё это, что не имеет опытного познания об истинно высоком, среднем и низком? — Очевидно уже. — Так удивился ли бы ты, если бы неопытные в истине, имея не здравые мнения о многих других вещах, оказались таковыми относительно удовольствия, скорби и средины между ними, — если бы, 585. то есть, стремясь к скорбному, находили его поистине таким и действительно скорбели, а переходя от скорби к средине, упорно полагали бы, что переходят к полному удовольствию, и, подобно тому, как незнающие белого цвета белым, относительно к черному, почитают серый, по незнанию удовольствия, обманчиво судили бы о скорби по нескорбному. — Клянусь Зевсом, не удивился бы, сказал он; гораздо удивительнее было бы, если бы оказалось иначе. — Вдумайся же в следующее, примолвил я: голод, жажда и B. тому подобное не суть ли какие-то лишения, в состоянии тела? — Какже. — А невежество и неразумие не есть ли также лишение в состоянии души? — И очень-таки. — Но это лишение не тот ли вознаграждает, кто принимает пищу и имеет ум? — Кто же иначе? — А вознаграждение бывает истиннее от того ли, что̀ меньше, или от того, что̀ больше сущно? — Очевидно, от того что больше сущно. — Которым родам приписываешь ты сущность более чистую? например, хлебу ли, питью, мясу C. и всякой вообще пище, или роду истинного мнения, познания, ума и всякой вообще добродетели? Суди следующим образом: держащееся всегда того, что себе подобно[26], бессмертно и истинно, что и само так существует, и в том бывает, — [469]держащееся этого не больше ли, по твоему мнению, существует[27], чем то, что никогда не держится себе подобного, но держится смертного, и само бывает в том и таково? — Что держится всегда себе подобного, сказал он, то гораздо превосходнее. — А сущность всегда себе подобного причастна сущности больше ли, чем знания? — Никак. — Что же? больше, чем истины? — И не это. — Если же оно меньше причастно истины, то меньше и сущности[28]? — Необходимо. — И вообще — D. роды, относящиеся к служению телу, не меньше ли причастны истины и сущности, чем роды, относящиеся к служению душе? — Да, и гораздо меньше. — И самое тело не так же ли, думаешь, относится к душе? — Думаю, так же. — Но не полнее ли бывает наполняемое больше существенным и само действительно больше существенно сущее, чем то, что наполняется менее существенным и что само менее существенно? — Как же не полнее? — Если, стало быть, приятно наполняться подходящим к природе, то наполняемое существенно и больше существенным — более существенное и истинное доставляет нам E. наслаждение истинным удовольствием: а что принимает меньше существенного, то менее также истинно и твердо наполняется и вкушает больше неверное и менее истинное удовольствие. — Весьма необходимо, сказал он. — Поэтому неопытные в благоразумии и добродетели и всегда занимающиеся пирушками и тому подобным несутся, как видно, вниз, а потом 586. опять к промежутку, и так блуждают во всю жизнь. Не переходя за эту черту, они на истинно высокое и не взирали никогда, и не возносились к нему, не наполнялись [470]существенно сущим и не вкушали твердого и чистого удовольствия, но, подобно рогатому скоту, всегда смотрят вниз и, наклонившись к земле, пасутся за столами, откармливаются, B. понимаются и, от жиру лягаясь и бодаясь железными рогами и оружием, по ненасытности, убивают друг друга, так как дырявая их бочка[29] не наполняется ни существенным, ни в существенном. — Ты, Сократ, изображаешь жизнь многих, будто оракул, сказал Главкон. — Но не необходимо ли к их удовольствиям примешиваться и скорбям, которые суть образы истинного удовольствия и получают C. такие оттенки от взаимопоставления их цветностей, что являются сильными в своих противоположностях и возбуждают в безумцах неистовую любовь, заставляющую их драться друг с другом, как дрались под Троею, говорит Стезихор, за образ Елены, не зная, который был истинный[30]. — Весьма необходимо быть чему-то такому, сказал он. —

Что же? иное ли что-нибудь необходимо происходит и относительно природы раздражительной, когда кто совершает то же самое, движимый то завистию — к честолюбию, то D. насилием — к спорчивости, то гневом — к грубости, и, без смысла и ума, стремится удовлетворить жажде чести, победы и гнева? — Необходимо то же самое бывает и в этом отношении, сказал он. — Что же? спросил я: не скажем ли смело, что и пожелания, относящиеся к корыстолюбию и спорчивости, если удовольствия за которыми они гоняются, будут преследуемы под руководством знания и смысла и при [471]указаниях благоразумия, достигнут удовольствий самых истинных, какими только можно наслаждаться им, следуя истине, — и свойственных себе, как скоро самое лучшее для каждой вещи есть самое свойственное ей? — Конечно E. самое свойственное, сказал он. — Стало быть, когда вся душа следует философской своей стороне и не возмущается; тогда каждой её части бывает возможно делать свое дело и быть справедливою, тогда-то всякая из них наслаждается и свойственными себе, наилучшими и, по возможности, истиннейшими удовольствиями. — Конечно так. — А как скоро начнет господствовать которая-нибудь из других587. частей, то и сама не найдет свойственного себе удовольствия, и другие части будет принуждать гоняться за чужими и неистинными удовольствиями. — Так, сказал он. — И не тем ли больше совершит она таких дел, чем далее отступит от философии и смысла? — Конечно. — А не то ли отступает от закона и порядка, что весьма далеко отступает от смысла? — Очевидно. — Всего же далее оказались отступившими не любовные ли и тиранические пожелания? — Конечно. — А всего менее — царственные и благоприличные? — Да. — Так всего более отступит от B. истинного и свойственного себе удовольствия, думаю, тиран, а царь — всего менее. — Необходимо. — Стало быть, очень неприятно будет жить тиран, примолвил я, а царь — очень приятно. — Весьма необходимо. — А знаешь ли, спросил я, восколько неприятнее жить тирану, чем царю? — Если скажешь, отвечал он. — Есть, как видно, три удовольствия: одно подлинное и два поддельных. Перешедши за пределы, к удовольствиям поддельным, тиран, вдали от закона и C. смысла, окружает себя удовольствиями рабскими и насколько умаляется, — весьма нелегко и выразить, — разве может быть, следующим образом. — Каким? спросил он. — От [472]человека олигархического он — третий; потому что в средине между ними был человек димократический. — Да. — Посему, если сказанное прежде справедливо, то, в отношении к истине, не с третьим ли образом удовольствия проводит он и свою жизнь? — Так. — Но и олигархический-то опять от царственного находится на третьем месте, если аристократического D. и царственного мы отожествим. — На третьем. — Следовательно, тиран от истинного удовольствия удалился трижды три раза, заключил я. — Видимо. — Стало быть, по протяженности тиранического удовольствия, примолвил я, образ его есть поверхность. — Точно так. — А по потенции третьему умножению, явно, как велико его расстояние. — Для исчислятеля-то явно, сказал он. — Поэтому, кто, взяв прогрессию E. обратно, будет определять, насколько царь, относительно к истине удовольствия, отстоит от тирана; тот, по окончании умножения, найдет, что жизнь первого приятнее в семьсот двадцать девять раз[31], и что, следовательно, [473]жизнь последнего востолько же несчастнее. — Удивительное сделал ты исчисление разницы между этими людьми, между 588. справедливым и несправедливым, относительно удовольствия и скорби, сказал он. — Да ведь это число действительно верно и подходит к их жизням, примолвил я, если только возьмем в расчет их дни, ночи, месяцы и годы. — Конечно возьмем. — А когда человек добрый и справедливый настолько выше злаго и несправедливого своим удовольствием, — не безмерно ли выше последнего он благообразием своей жизни, красотою и добродетелью? — В самом деле, безмерно выше, клянусь Зевсом, сказал он. —

Пусть так, продолжал я. Но если мы договорились до B. этого, то повторим прежние наши слова, приведшие к такому заключению. Прежде, кажется, было сказано, что полезна несправедливость, когда кто вполне несправедлив, а почитается справедливым. Или не так было говорено? — Точно так. — Теперь же, согласившись, что значит то и другое — быть несправедливым и делать справедливое, будем рассуждать с тем противником. — Каким образом? спросил он. — Представим словесный образ души, чтобы тот, кто говорил это, увидел, что́ он говорил[32]. — [474]Какой C. образ? спросил он. — Образ тех природ, отвечал я, о бытии коих баснословят древние, — о химере, сцилле, цербере и всех других, в которых многие идеи срослись в одно. — Да, рассказывают, примолвил он. — Итак, вообрази одну идею пестрого и многоглавого зверя, который имеет около себя головы зверей кротких и диких, и может изменяться, рождать из себя все их. — Это требует D. сильного воображения, сказал он. Впрочем, так как слово впечатлительнее воска и подобных тому веществ, — вообразим. — Пусть же будет еще одна идея льва и одна — человека, и первая гораздо больше, а на втором месте вторая. — Это легче, сказал он; воображаю. — Потом эти три природы соедини в одно, так чтобы они срослись между собою. — Соединены, сказал он. — Облеки же их извне образом одного существа — образом человека; так чтобы немогущему видеть внутреннее и смотрящему только на внешнюю E. оболочку, представлялось одно животное — человек. — Облечены, сказал он. — Скажем теперь тому, кто говорит, что этому человеку полезно быть несправедливым и неполезно совершать справедливое: иное ли что говорит он, как — полезно ему, откармливая пестрого зверя, делать его сильным, равно и льва, и то, что относится ко льву, человека 589. же морить голодом и приводить в бессилие, чтобы те влекли его, куда который ни поведет, и чтобы он не сближал и не сдружал их между собою, но предоставлял им кусаться и, вступая в драку, пожирать друг друга. — Действительно так говорил бы тот, примолвил он, кто стал бы хвалить несправедливость. — Напротив, кто утверждал бы, что полезно быть справедливым, тот не сказал B. ли бы, что надобно и делать и говорить то, чрез что в человеке человек внутренний[33] становился бы воздержнее, [475]и имел бы попечение о многоглавой скотине подобно земледельцу, крепкие его части питая и делая ручными, а диким препятствуя расти, и для того употребляя в помощь природу льва, — вообще, заботясь о всех природах и, поставив их в содружество как одну к другой, так и к себе, содержал бы их пищею? — Конечно так будет говорить тот, кто хвалит справедливое. — Да и всячески, восхваляющий справедливость утверждал бы истину, а C. несправедливость — лгал бы; ибо удовольствие ли возьмешь в расчет, добрую ли славу, или пользу, — хвалитель справедливого говорит истину, а порицатель не произносит ничего здравого и, ничего не зная, бранит да бранит. — Мне кажется, его-то слова ни к чему, сказал он. — Вразумим же его кротко (ибо он ошибается не-хотя) и спросим: почтеннейший! похвальное и постыдное не потому ли мы так обыкновенно называем, что первое зверскую часть природы D. подчиняет части человеческой, а может быть, и божественной, последнее же кроткую порабощает дикой? Подтвердит ли он это, или как? — Если вразумится, сказал он. — По этому расчету, спросил я, может ли быть кому-нибудь польза — несправедливо взять золото, как скоро бывает например то, что принимающий его наилучшую часть себя самого вместе с тем порабощает части самой дурной? Либо, полезно ли будет кому-нибудь, какое бы множество золота ни было E. получено, когда за то золото отдают в неволю его сына или дочь, и притом в руки жестоких и злых людей? Не крайне ли жалок будет человек, и принятое им в дар золото не принесет ли ему гибели гораздо ужаснее той, какую принесло Эрифиле[34] ожерелье, принятое ею за душу её мужа, если божественное в себе он без милосердия поработит 590. [476]безбожнейшему и нечестивейшему? — Конечно так, отвечаю я за него, сказал Главкон. — Не за то ли, думаешь, издревле порицаемо было и своеволие нравов, что оно в таком человеке более надлежащего развязывало то страшное, большое и многовидное животное? — Явно, сказал он. — Не тогда ли, равным образом, порицается дерзость и упорство, когда усиливаются в нём львиные и змииные свойства и напрягаются B. выше меры? — Конечно. — Не в этой ли его растрепанности и распущенности подвергаются порицанию роскошь и изнеженность, от которых он делается робким? — Какже. — Не тогда ли бранят также ласкательство и низость, когда кто это самое, — раздражительную природу, подчиняет тому беспокойному зверю, и эта природа, закидываемая деньгами и увлекаемая ненасытностью животных вожделений, с юности C. привыкает, вместо льва, рождать обезьяну? — И очень, сказал он. — А мастерство и рукоделья чем, думаешь, возбуждают досаду? — Иное ли что укажем, кроме того, что кто-нибудь имеет от природы слабый вид наилучшей своей части, так что не может управлять своими животными, но служит им и в состоянии понимать лишь, как ласкать их? — Походит, сказал он. — Посему, чтобы такой управлялся началом, подобным тому, которым управляется человек наилучший, — не скажем ли, что он должен D. быть рабом того наилучшего, носящего в себе власть божественную? И надобно полагать, что это управление было бы не к вреду раба, как думал об управляемых Тразимах, а к тому, чтобы под божественным и разумным управлением сколько возможно лучше было всякому, особенно кто имеет в себе собственного правителя, а когда нет, — пусть он находится под внешним настоятелем, чтобы по возможности все мы, управляемые одним и тем же, были подобны и дружественны между собою. — Да ведь и закон E. показывает, что этого он хочет, продолжал я, поколику в городе помогает всем; то же показывает и власть над детьми, которая не дает им свободы, пока в них, [477]какбы в городе, мы не установим управления и, развив наилучшую часть их души, не приготовим в ней подобного 591. нашему стража, и тогда уже отпускаем их на свободу. — Конечно показывает, сказал он. — Итак, почему, Главкон, и на каком основании скажем мы, что делать несправедливое, своевольничать, или совершать постыдное полезно, если чрез это человек будет хуже, хотя бы приобрел множество денег и силы другого рода? — Нипочему, отвечал он. — А почему делающий несправедливое находит полезным скрываться и убегать от наказания? Разве не хуже еще становится тот, кто скрывается[35], тогда как B. нескрывающийся и наказываемый зверское в себе укладывает и укрощает, а кроткому дает свободу, и вся душа, возведенная к наилучшей природе, приобретши рассудительность, справедливость и благоразумие, получает состояние, востолько превосходнее чем тело, приобретшее силу, красоту и здоровье, восколько душа превосходнее тела. — Без сомнения. — Так у кого есть ум, тот не будет ли жить, C. направляя всё свое к тому, чтобы, во-первых, уважать науки, которые делают душу его такою, а прочее презирать? — Явно, сказал он. — Потом, примолвил я, состояние и питание тела никак не вверит он звериному удовольствию, чтобы в нём провождать жизнь; напротив, оставит в стороне и здоровье, не уважит и того, как бы быть сильным, здоровым и красивым, если это не сделает его D. благоразумным, но всегда будет устроять гармонию в теле для созвучия в душе. — Без сомнения, сказал он, если только поистине хочет быть музыкальным. — Не будет ли он искать сообразности и созвучия в самом стяжании денег, продолжал я, и, не ослепляясь мнениями толпы о счастьи, станет ли до бесконечности увеличивать свое бремя множеством их, чтобы нажить себе бесконечное зло? — Не [478]E. думаю, сказал он. — Да, смотря на внутреннее свое управление, примолвил я, он будет распоряжаться умножением и уменьшением своего имения с возможною осторожностью, чтобы избыток или недостаток его не произвел какого-нибудь замешательства там — внутри. — Точно так, 592. сказал он. — Смотря с той же точки зрения и на самые почести, одни из них примет он и будет охотно наслаждаться ими, если найдет, что они сделают его лучшим; а тех, которые должны расстроить настоящее его состояние, будет избегать частно и публично. — Стало быть, заботясь об этом, он не захочет заниматься гражданскими делами? спросил он. — Да, клянусь собакою, отвечал я, и в своем городе — тем более, а может быть, даже и в своем отечестве, — если не выпадет какой-нибудь божественный случай. — Понимаю, сказал он: город, о котором ты говоришь и который мы устрояем своими рассуждениями, существует B. только на словах, а на земле нет его, думаю, нигде. — Но образец, если желаешь видеть его и по этому видению благоустроять себя, находится, может быть, на небе. Впрочем, всё равно, есть ли он где, или будет: ведь только с ним одним можно иметь дело, а больше ни с каким. — Вероятно, сказал он. —


Примечания

  1. Эти мысли Платона хорошо переводит Цицерон. At qui salubri et moderato cultu atque victu quieti se tradiderit, ea parte animi, quæ mentis et consilii est, agitata et erecta, saturataque bonarum cogitationum epulis; eaque parte animi, quæ voluptate alitur, nec inopia enecta, nec satietate affluenti, quorum utrumque præstringere aciem mentis solet, sive deest naturæ quidpiam, sive abundat atque affluit; illa etiam tertia parte animi, in qua irarum existit ardor, sedata atque restincta: tum eveniet, duabus animi temerariis partibus compressis, ut tertia pars rationis et mentis eluceat et se vegetam ad somniandum acremque præbeat; tum ei visa quietis occurrent tranquilla atque veracia.
  2. Эту самую мысль, почти в тех же выражениях, см. Phædo, p. 65 C. 79 C.
  3. Указывает p. 557 D sqq.
  4. Пожеланиями промышленными Сократ называет те, которые свойственны промышленникам, людям, везде и во всём ищущим выгоды и прибыли. Эти пожелания не необходимы, но подчиняются законам и могут быть ограничиваемы ими. Кроме этих, под категориею пожеланий не необходимых есть еще другие, враждебные промышленным, или расточительные; и о них-то здесь говорится. Намерение Сократа — доказать, что первые — voluptates coërcendæ et moderandæ, а последние — voluptates radicitus exstirpandæ.
  5. Такая любовь, τὸν τοιοῦτον ἔρωτα, так читаю я со Штальбомом, вместо τὸν τῶν τοιούτων ἔρωτα; потому что впереди не было указано никаких предметов, к которым направлялась бы эта любовь. Напротив, ὁ τοιοῦτος ἔρως здесь προςτάτης τῶν ἀργῶν καὶ τὰ ἔτοιμα διανεμομένων ἐπιθυμιῶν
  6. Это — поговорка, или, по схолиасту, παροιμία, ἡνίκα τις ἐροτηθείς; τι ὑπὸ γιγνώσκοντος τὸ ἐρωτηθέν, αὐτὸς ἀγνοῶν, οὕτως ἀποκρίνηται: «σὺ καὶ ἐμοὶ ἐρεῖς».
  7. Отнимали, что тем принадлежало, τὰ ἐκείνων ἀφῃροῦντο. Здесь τὰ ἐκείνων надобно относить к подразумеваемому πατρὸς καὶ μητρὸς χρήματα.
  8. Τὸ λεγόμενον, οὐδ᾽ ἴκταρ βάλλει. Пословицу: οὕδ᾽ ἴκταρ βάλλει, схолиаст объясняет так: ἴκταρ σημαίνει ταῦτα· τὸ ἐγγύς, ἀπὸ τοῦ ἰκνεῖσθαι, τὸ πρόςφατον, τὸ ἄρτι, τὸ ταχέως, τὸ πυκνῶς, τὸ ἐξαπίνης. Καὶ παροιμία· οὐδ᾽ ἴκταρ ἥκει, ὥςπερ καὶ το, — οὐδ᾽ ἴκταρ βάλλει, τουτέστιν· οὐδ᾽ εγγύς ἐστιν. Об этой пословице см. также interpp. ad Thom. Magn. p. 471. Ruhnken. ad Tim. Gloss. p. 149.
  9. Ὄναρ и ὕπαρ у Греков в соединении имели силу пословицы: οὔτε ὄναρ οὔτε ὕπαρ, ни во сне, ни наяву, то есть никогда. Но в настоящем месте эти слова берутся раздельно, как понятия противоположные, и под словом ὄναρ разумеется представление предмета, или отвлеченное размышление о нём, а словом ὕπαρ выражается та мысль, что предмет, о котором мы только размышляли или мечтали, теперь осуществился. См. Wittenbach. ad Plutarch. De superstit. p. 166 A.
  10. Τοῖς δὲ πολλοῖς πολλὰ καὶ δοκεῖ. Смысл этого выражения довольно неопределенен. Схолиаст определяет его так: ἀντὶ τοῦ ψευδῆ· τὸ γὰρ ψεῦδος πολυχουν, ἀπλοὺς δ᾽ ὁ μῦθος τῆς ἄληθείας ἔφυ. Eurip. Phœniss. v. 479. То есть, ложь всегда говорлива, а слову истины свойственна простота. В настоящем случае Сократ имеет в виду ту мысль, что человек тиранический, породивший множество пожеланий, требует и множество средств, и много времени, чтобы питать их.
  11. Великолепною обстановкою мужей тиранических, ὑπὸ τῆς τῶν τυραννικῶν προστάσεως. Πρόστασις, по словам Рункения (ad Tim. Gloss. p. 246), est regius apparatus, pompa, quam Polybius et alii προστάσίαν vocant. Сн. Lobeck. Append. ad Phrynich. p. 529.
  12. Последовательно, ἐν μέρει, per vices, одни за другими. Так употребляется формула ἐν μέρει. См. Libr. V, p. 468 B. VII, p. 520 C. 540 B. IX, p. 581 C. X, p. 617 D. Herman. ad Lucian. de Histor. Conscr. p. 7 sqq.
  13. Ἥκιστα ποιεῖ ἃ βούλεται. Здесь то же самое значение глагола βούλεσθαι, какое замечено нами в Горгиасе p. 466 C. D, где Сократ учит, что софисты хотя и делают то, ὃ ἄν αὐτοῖς δόξη βέλτιστον εἷναι, но не делают того, ὦν βούλονται, потому что не знают истины, а водятся только мнением. Такая именно деятельность приписывается здесь и тираническому городу.
  14. То есть не так жалок. Напротив, несчастнее всех тот, кто, развив в себе тиранические наклонности, занимает в государстве высшую правительственную должность.
  15. Бывает так несчастлив, что ему выпадает и проч., δυστυχἠς ᾗ, καὶ αὐτῶ κ. τ. λ. Штальбом с союзом καὶ соединяет здесь значение то есть — неправильно. Тут фраза Сократа состоит из двух частей: из положения и следствия. Положение: ἀλλὰ δυστυχὴς ᾗ — он несчастлив; καὶ αὐτῷ ὑπό τινος συμφορὰς ἐκπορισθῇ, — и вот выпал ему счастливый жребий.
  16. Платон здесь раскрывает глубокую истину государственного управления, что как скоро город перестает охранять и защищать безопасность частных лиц, как скоро правительство и законы теряют свою силу и практическое влияние на отдельные корпорации народа, — порядок отношений в государстве тотчас превращается: наступает система уступок со стороны начальников относительно к подчиненным, происходит отожествление тирании с законною властью, смешение должного подчинения с рабством. Это — эпоха зарождающейся анархии, начало государственного разложения, игра низкой лести на всех ступенях правления и неистовых выражений дикости в черных слоях общества. Всё общество тогда делится на кружки, и каждый кружок, живя как бы в пустыне и не находя опоры в одном царственном законе, представляет мрачную картину превратного отношения между начальствующими и подчиненными: потому что с этой поры наступает владычество физической силы над нравственною; а масса народа физически всегда сильнее правительства.
  17. Только что они выступили, — выражение взято с языка театрального. Правилами сценического представления у Греков требовалось, чтобы хор или глашатай, как скоро новые лица появлялись на сцене, тотчас давал о них понятие зрителям. Это означалось глаголами ἀνειπεῖν, ἀνειρηκέναι, ἀναγορεύειν.
  18. Эта аналогия политической и психической трихотомии в учении Платона замечена многими писателями. Maxim. Tyr. XXII, p. 267: Τριῶν δὲ πολιτειῶν τρία τ᾽ αὖ μιμήματα βίων ἴδοις ἀν ἐν ἀνθρώπου ψυχῇ. Themist. Orat. II, p. 35: τῷ γὰρ ὄντι κινδυνέυουσι τοσαῦτα εἷναι εἴδη πολιτειῶν, ὅσαπερ καὶ ἀνθρώπου ψυχῆς. Сн. Lib. VIII, p. 515.
  19. Здесь прошедшее ἦν указывает на прежнее рассуждение об этом предмете. См. Lib. IV, p. 439 sqq.
  20. Τὸν δὲ φιλόσοφον — εἰ μη ἀνάγκη ἦν. Это место Платонова текста, без сомнения, повреждено. Признаком повреждения служит даже следующий далее ответ Главкона, который видимо не вяжется с вопросами Сократа. Да и средний глагол ποιεῖσθαι, употребленный здесь в значении принятия или положения, есть необыкновенное явление в характере греческой речи. Поэтому Graser., Specim. Advers. p. 21, вместо ποιώμεθα, читает: τί οἰώμεθα, но прочих затруднений не касается. Всё это место Штальбом восстановляет так: Τὸν δὲ φιλόσοφον, ἧν δ᾽ ἐγώ, μη οἰώμεθα τὰς ἄλλας ἡδονὰς νομίζειν πρὸς τὴν τοῦ εἰδέναι τἀληθὲς ὅπῃ ἔχει, καὶ ὲν τῷ τοιούτῳ τινὶ ἀεὶ. εἷναι μανθάνοντα, τῆς ἡδονῆς οὔσας πάνυ πόῤῥω, καὶ καλεῖν (т. е. αὐτὰς) τῷ ὄντι ἀναγκαίας, ὡς οὐδὲν τῶν ἄλλων δεόμενον, εἰ μὴ ἀνάγκη ἧν.
  21. Что же о честолюбивом? Больше ли тот неопытен.... τί δὲ τοῦ φιλοτίμου; ἇρα μᾶλλον ἄπειρός ἐστι. Стефан в этом месте ἄπειρος заменяет словом ἔμπειρος, — но без всякой нужды: здесь, при выражении μᾶλλον ἄπειρος, надобно разуметь ὁ φιλόσοφος, а не φιλότιμος. Чрез эту постановку отношений, смысл речи становится ясен; ибо Платон спрашивает: кто может лучше судить не о своем роде удовольствий, а о чужом? Стало быть, его вопрос превращается в следующий: ἇρα μᾶλλον ἔμπειρός ἐστι (φιλότιμος) τῆς ἀπὸ του φρονεῖν ἡδονῆς, ἢ ἐκεῖνος (φιλόσοφος) τῆς ἀπὸ τοῦ τιμᾶσθαι.
  22. Здесь не может не затруднять критика множественное διὰ λόγων κρίνεσθαι, и потом опять — λόγοι τούτου μάλλιστα ὄργανον. Каким образом λόγος, которое выше (p. 582 A) означало ум, теперь превратилось в слово (ибо λόγος во множественном имеет именно это значение)? и как эти слова принимаются за орудие философа, когда дар слова принадлежит и честолюбцу и корыстолюбцу? Чтобы устранить это затруднение, надобно заметить значение всех тех терминов — ἐμπειρία, φρόνησις и λόγος — в Платоновой психологии. Ἐμπειρία есть богатство фактов или впечатлений, принятых посредством чувств и вообще животных орудий. Это область внешней деятельности человека, и её не минет никто, родившийся и живущий под условиями органическими. Φρόνησις есть деятельность мыслящая или различным образом соединяющая факты опыта. Она имеет характер теоретический и практический и в первом случае тожественна τῇ διανοίᾳ, а в последнем усвояется человеку, поколику он рассматривается со стороны своей природы раздражительной, либо нравственной. Но κατ᾽ ἐμπειρίαν καὶ φρόνησιν душа действует в пределах обыденной жизни, утверждает свои цели в мире явлений и водится τῇ δόξα ἄνευ λόγου. Поэтому φρόνησις справедливо переводится словом благоразумие, которое умеет так соединять факты и явления, чтобы из них вытекала житейская польза. Но λόγος есть деятельность начала, в человеческой душе божественного; это — голос из области сущего, и цель его только в сущем, вечном, неизменяемом. Λόγος не может быть предикатом благоразумия, но непременно ума, и по его имени, разумная сторона души, в смысле деятельности, называется τὸ λογιστικόν. Как деятельность, λόγος входит в мир явлений и, определяя собою многое, принимает разные виды (εἴδη). Отсюда λόγοι — известные ограничения, или приведения многого в одно, — всё целостное в познании, в рассуждениях, в исследованиях предмета самого в себе.
  23. Первое доказательство состояло в том, что Сократ, сравнив тиранического человека с тираническим обществом, в тиране, преданном диким пожеланиям, нашел существо самое жалкое. Это раскрыто на страницах 577 B — 580 C. Потом он доказал, что философ и опытностью, и благоразумием, и деятельностью умственною до такой степени превосходит прочих людей, что лучше всех может судить о счастьи жизни, и отсюда заключил, что тот род удовольствия, который проистекает из познания истины и свойствен мудрецу, надобно почитать родом удовольствия превосходнейшим. Это рассматривается на страницах 580 D — 583 A. К показанным двум доказательствам Сократ присоединяет теперь третье, в котором говорит, что никто, кроме мудреца, не наслаждается удовольствием истинными чистым; так как обыкновенные удовольствия толпы суть только тени удовольствий. Об удовольствиях истинных и ложных Платон очень подробно рассуждает в Филебе, p. 36 sqq., — гораздо подробнее, чем здесь; а это позволяет догадываться, что Филеб написан прежде Государства. Такое же заключение можно сделать и о раннем выходе в свет Горгиаса, в котором видим самый тонкий анализ удовольствия и честности и живую картину несчастной жизни тирана.
  24. То τρίτον τῷ σωτῆρι — пословица, соответствующая выражению: в третий и последний раз. См. наше примечание к Хармиду, p. 167 B.
  25. От какого мудреца Платон слышал это учение? Штальбом делает не невероятную догадку, что таким оборотом речи философ мог указывать на своего Филеба: по крайней мере этот прикровенный намек на собственное сочинение, с одной стороны, свидетельствовал о скромности писателя, с другой — оставлял слушателям полную свободу самостоятельно судить о достоинстве его мыслей.
  26. Держащееся того, что всегда себе подобно, τὸ τοῦ ἀεὶ ὁμοίου ἐχόμενον. Τὸ ἀεὶ ὅμοιον есть то же самое, что в других местах называется τὸ ἀεὶ ὡςαύτως κατὰ ταὐτὸ ἔχον. Phædon. p. 78 C. D. Притом ὅμοιον иногда значит то же, что ὅμοιον ἑαυτῷ, то есть, бытие всегда тожественное, неизменяемое, простое. Phædr. p. 271 A: πότερον ἕν καὶ ὅμοιον πέφυκεν.
  27. Больше ли, по твоему мнению, существует, μᾶλλον δοκεῖ εἷναι, то есть, πλέον οὐσίας ἔχειν.
  28. Этими вопросами Сократ наводит собеседника на ту мысль, что сущность вещи, или вещь сама в себе, — то же самое, что знание и истина в смысле объективном, или на самом деле. Знать вещь действительно, значит, знать ее в сущности, а знать вещь в сущности — то же, что получить знание действительное или истинное.
  29. Οὐδε τὸ στέγον ἑαυτῶν πίμπλαντες. Словом στέγον или στέγη, между прочим, называется такой сосуд, который закупорен герметически и нисколько не выпускает заключающейся в нём жидкости. Здесь τὸ οὐ στέγον есть τὸ ἐπιθυμητικόν, пожелательная природа, бочка дырявая. Это самое сравнение приводится в Горгиасе p. 493 A. B, и читается так: τοῦτο τῆς ψυχῆς, οὖ αἱ ἐπιθυμίαι ἐισί, τὸ ἀκόλαστον αὐτοῦ καὶ οὐ στεγανόν, ὡς τετρημένος εἴη πίθος διὰ τὴν ἀπληστίαν ἀπεικάσας
  30. Схолиаст (ad Lycophron, v. 113) передает следующее: Говорят, что когда Парис проезжал по Египту, Прометей отнял у него Елену и, вместо Елены, дал ему её образ. С этим-то образом Парис, по словам Стезихора, и приплыл в Трою. Другие же полагают, что Елена жила не в Трое, а на Фаросе. Herodot. II, 112 sqq.
  31. Арифметический способ определения удовольствия, каким наслаждается царь сравнительно с тираном, употреблен Платоном, без сомнения, шуточно: но из данных оснований, — выведенной им цифры 729, показывающей, насколько удовольствие царя выше удовольствий тирана, уже нельзя почитать шуточною. Схолиаст объясняет это так: «Положим, говорит он, что счастье царя = 1, следовательно счастье олигарха будет 1 x 3 = 3; а счастье тирана выдет 3 x 3 = 9. Но 9 есть число плоскости (ἐπίπεδον), как произведение из долготы 3 на широту 3. Это число 3 Платон называет потенциею (δύναμις), умножающею единицу. Это число 3, умноженное само на себя, и дающее 9, потом умножается на 9, и дает 27. 3, как потенцию (δύναμις), поколику она умножается на 9 и дает 27, Платон называет третьею потенциею (τρίτην αὔξην). Стало быть, 27 есть число твердое (число тела). Вторая потенция (δευτέρα αὔξη) есть произведение 3-х на себя, что дает 9, или плоскость, как первою потенциею была 1, умноженная на 3 и дававшая линию (μῆκος). Теперь, чтобы получить число 729, остается только 27 умножить само на себя.» По моему мнению, это место может быть объяснено так: «Удовольствие тирана имеет истинности в три раза менее, сравнительно с удовольствием олигарха; а удовольствие последнего в три раза менее истинно, чем удовольствие царя. Число 9 есть число поверхности, или квадрат 3. Если это число поверхности мы снова помножим на 3, то получим 27, — куб 3, или число твердого тела, которого измерение одинаково в отношении к царю и тирану. Но нашедши эту, общую тому и другому величину, мы должны теперь найти отношение между удовольствием первого и последнего. Для этого положим, что удовольствие царя = 1, в таком случае число 27 не иначе может быть уравнено 1, как чрез разделение 27 самого на себя, и на это действие указывается выражением Платона: ἐὰν τις μεταστρέψας ἀληθεία ἡδονῆς τὸν βασιλέα τοῦ τυράννου ἀφεστηκότα λέγῃ. Удовольствие же тирана противоположно удовольствию царя, следовательно, оно должно быть выражено чрез умножение 27 самого на себя. А отсюда отношение между удовольствием царя и тирана будет 1 : 729.
  32. Здесь Сократ представляет превосходнейшее аллегорическое изображение человеческой души, для решительного и как бы осязательного опровержения положений Тразимаха, который еще в первой книге утверждал, что несправедливость часто бывает полезна, если она возводится к совершенству и умеет носить маску справедливости. Представленная здесь картина человека так поражала всегда читателей Платона своею верностью и естественностью, что в разных перифразах воспроизводима была многими писателями, напр., Galen. de Hipp. et Plat. Dogm. VI, p. 298. Bas. Themist. in Gratian. p. 169 C. Synes. Dion. p. 39 fin., de Regn. p. 11 A. Iamhlich. Protrept. p. 30, ed. Kiessl. Plotin. Ennead. p. 4 C. Ioann. Chrysostom. Homil. III, p. 20, ed. Matthaei. Photius. c. Manichæos, in Wolfii Anecd. Gr. T. II, p. 95. Сравн. Platon. de Republ. Lib. IV, p. 439 B и Politic. p. 309 D.
  33. Внутренний человек здесь отличается от внешнего тем, что последний носит только наружность человеческую, или, как выше сказано, облечен образом человека; а первый, заключенный в природу огромного зверя, характеризуется человеческим умом, состоит ἐν τῷ λογιστικῷ и этою стороною должен, по природе, господствовать над частями пожелательною и раздражительною.
  34. Эрифила, по мифологическим сказаниям, была жена Амфиарея. Подкупленная предложенным ей в подарок золотым ожерельем, она выдала мужа, который спрятался, чтобы не принимать участия в фивской войне. Hom. Odyss. X. λ. 325 sq. Pindar. Nemes. IX, v. 37 sqq. Pausan. X, p. 870.
  35. Эта мысль весьма хорошо и обстоятельно раскрыта в Горгиасе p. 509 A sqq.