Перейти к содержанию

Политика или государство. Книга седьмая (Платон; Карпов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Книга седьмая
автор Платон, пер. Василий Николаевич Карпов
Оригинал: древнегреческий. — Из сборника «Сочинения Платона». Источник: Книга седьмая // Сочинения Платона : в 6 т. / пер. В. Н. Карпова — СПб.: типография духовн. журнала «Странник», 1863. — Т. 3. — С. 354—394. • Пометки на полях, в виде цифр и букв B, C, D, E, означают ссылки на издание Стефана 1578 года.

[354]

КНИГА СЕДЬМАЯ.

514.После этого-то, сказал я, нашу природу, со стороны образования и необразованности, уподобь вот какому состоянию. Вообрази людей как бы в подземном пещерном жилище[1] которое имеет открытый сверху и длинный во всю пещеру вход для света. Пусть люди живут в ней с детства, скованные по ногам и по шее, так чтобы пребывая здесь, B. могли видеть только то, что находится пред ними, а поворачивать голову вокруг, от уз, не могли. Пусть свет доходит до них от огня, горящего далеко вверху и позади их, а между огнем и узниками на высоте пусть идет дорога, против которой вообрази стену, построенную наподобие ширм, какие ставят фокусники пред зрителями, когда из-за них показывают свои фокусы. — Воображаю, сказал он. — Смотри же, — мимо этой стены люди несут выставляющиеся 515. над стеною разные сосуды, статуи и фигуры — то человеческие, то животные, то каменные, то деревянные, сделанные различным образом, и что будто бы одни из проносящих издают звуки, а другие молчат. — Странный начертываешь ты образ и странных узников, сказал он. — [355]Похожих на нас, примолвил я. Разве ты думаешь, что эти узники на первый раз как в себе, так и один в другом видели что-нибудь иное, а не тени, падавшие от огня на находящуюся пред ними пещеру? — Как же иначе, сказал он, если они принуждены во всю жизнь оставаться B. с неподвижными-то головами? — А предметы проносимые — не то же ли самое? — Что же иное? — Итак, если они в состоянии будут разговаривать друг с другом, — не думаешь ли, что им будет представляться, будто, называя видимое ими, они называют проносимое? — Необходимо. — Но что, если бы в этой темнице прямо против них откликалось и эхо, как скоро кто из проходящих издавал бы звуки, — к иному ли чему, думаешь, относили бы они эти звуки, а не к проходящей тени? — Клянусь Зевсом, не к иному, сказал он. — Да и истиною-то, примолвил я, эти люди C. будут почитать без сомнения не иное что, как тени. — Весьма необходимо, сказал он. — Наблюдай же, продолжал я: — пусть бы, при такой их природе, приходилось им быть разрешенными от уз и получить исцеление от бессмысленности, какова бы она ни была; пусть бы кого-нибудь из них развязали, вдруг принудили встать, поворачивать шею, ходить и смотреть вверх на свет: делая всё это, не почувствовал ли бы он боли, и от блеска не ощутил ли бы D. бессилия взирать на то, чего прежде видел тени? И что̀, думаешь, сказал бы он, если бы кто стал ему говорить, что тогда он видел пустяки, а теперь, повернувшись ближе к сущему и более действительному, созерцает правильнее, и если бы даже, указывая на каждый проходящий предмет, принудили его отвечать на вопрос, что такое он, — пришел ли бы он, думаешь, в затруднение и не подумал ли бы, что виденное им тогда истиннее, чем указываемое теперь? — Конечно, сказал он. — Да хотя бы и принудили его E. смотреть на свет, не страдал ли бы он глазами, не бежал ли бы, повернувшись к тому, что мог видеть, и не думал ли бы, что это действительно яснее указываемого? — Так, [356]сказал он. — Если же кто, продолжал я, стал бы влечь его насильно по утесистому и крутому всходу, и не оставил бы, пока не вытащил на солнечный свет, то не болезновал ли бы он и не досадовал ли бы на влекущего и, когда вышел 516. бы на свет, — ослепляемые блеском глаза могли ли бы даже видеть предметы, называемые теперь истинными? — Вдруг-то, конечно, не могли бы, сказал он. — Понадобилась бы, думаю, привычка, кто захотел бы созерцать горнее: сперва легко смотрел бы он только на тени, потом на отражающиеся в воде фигуры людей и других предметов, а наконец и на самые предметы; и из этих находящиеся на небе и самое B. небо легче видел бы ночью, взирая на сияние звезд и луны, чем днем — солнце и свойства солнца. — Как не легче! — И только наконец уже, думаю, был бы в состоянии усмотреть и созерцать солнце, — не изображение его в воде и в чуждом месте, а солнце само в себе, в собственной его области. — Необходимо, сказал он. — И после этого-то лишь заключил бы о нём, что оно означает времена и лета и, в C. видимом месте всем управляя, есть некоторым образом причина всего, что усматривали его товарищи. — Явно, сказал, что от того перешел бы он к этому. — Что же? вспоминая о первом житье, о тамошней мудрости и о тогдашних узниках, не думаешь ли, что свою перемену будет он ублажать, а о других жалеть? — И очень. — Вспоминая также о почестях и похвалах, какие тогда воздаваемы были им друг от друга, и о наградах тому, кто с проницательностью смотрел на проходящее и внимательно замечал, что̀ D. обыкновенно бывает прежде, что̀ потом, что̀ идет вместе, и из этого-то могущественно угадывал, что̀ имеет быть, — пристрастен ли он будет, думаешь, к этим вещам и станет ли завидовать людям между ними почетным и правительственным, или скорее придет к мысли Омира[2] и [357]сильно захочет лучше идти в деревню работать на другого человека бедного, и терпеть чтобы то ни было, чем водиться такими мнениями и так жить? — Так и я думаю, сказал E. он; лучше принять всякие мучения, чем жить по-тамощнему. — Заметь и то, продолжал я, что если бы такой сошел опять в ту же сидельницу и сел, то, после солнечного света, глаза его не были ли бы вдруг объяты мраком? — Уж конечно, сказал он. — Но указывая опять, если нужно, на прежние тени и споря с теми всегдашними узниками, пока 517. не отупел бы, установив снова свое зрение, — для чего требуется некратковременная привычка, — не возбудил ли бы он в них смеха, и не сказали ли бы они, что, побывав вверху, он возвратился с поврежденными глазами, и что поэтому не следует даже пытаться восходить вверх? А кто взялся бы разрешить их и возвесть, того они, лишь бы могли взять в руки и убить, убили бы. — Непременно, сказал он. — Так этот-то образ, любезный Главкон, продолжал я, надобно весь прибавить к тому, что сказано прежде, видимую B. область зрения уподобляя житью в узилище, а свет огня в нём — силе солнца. Если притом положишь, что восхождение вверх и созерцание горнего есть восторжение души в место мыслимое, то не обманешь моей надежды[3], о которой желаешь слышать. Бог знает, верно ли это; но представляющееся мне, представляется так: на пределах ведения идея блага едва созерцается; но будучи предметом созерцания, дает право умозаключать, что она во всём есть C. причина всего правого и прекрасного, в видимом родившая свет и его господина, а в мыслимом сама госпожа, дающая истину и ум, и что желающий быть мудрым в делах частных и общественных должен видеть ее. — Тех же мыслей и я, сказал он, только бы мочь как-нибудь. — Ну так прими и ту мысль, примолвил я, и не удивляйся, что [358]D. здешние пришлецы не хотят жить по-человечески, но душами своими возносятся вверх, чтобы обитать там; ибо это естественно, если только, по начертанному образу, справедливо. — Конечно естественно, сказал он. — Что же? находишь ли ты что-нибудь удивительного, спросил я, если кто, от божественных созерцаний перешедши к делам человеческим, гнушается злым и представляется очень смешным[4], а вместе тупеет и, пока не привыкнет достаточно к настоящему мраку, принужден бывает бороться в судилищах и в других местах относительно теней справедливости и образов, от которых произошли эти тени, и спорить E. о том, как понимают справедливость люди, никогда ее невидывавшие? — Нисколько неудивительно, сказал он. 518. — Но кто умен, примолвил я, тот припомнит, что поражение глаз бывает двоякое и от двух причин: когда они из света переносятся во тьму, и когда из тьмы — в свет. Полагаю, что то же самое бывает и с душою: человек умный, как скоро видит, что кто-нибудь возмущен и не может чего-либо усматривать, не станет безрассудно смеяться, но будет наблюдать, пришедши ли из светлейшей жизни, душа его помрачилась от непривычки, или перешедши от B. великого невежества в светлейшее состояние, поражена она сильнейшим блеском, и потому последнюю за её состояние и жизнь будет ублажать, а о первой сожалеть, и если бы над тою захотел посмеяться, то смех его был бы менее смешон, чем смех над этою, пришедшею свыше — из света. — И весьма метко говоришь ты, сказал он. — Если же это справедливо, заметил я, то мы должны полагать, что наставление бывает не таково, о каком иные говорят в своих объявлениях. А говорят они, кажется так, что если C. в душе и нет знания, — они вложат его, как будто бы [359]собирались вложить зрение в слепые глаза[5]. — Да, говорят, сказал он. — Но теперешнее-то рассуждение, продолжал я, указывает вот на какую, находящуюся в душе каждого силу и орудие, посредством чего учится всякий. Как глазу нельзя было повернуться от темного к светлому, не повертываясь всем телом: так и душе невозможно перейти всей от бывающего, пока она не сделается способною вознестись созерцанием к сущему и к сиянию сущего. А это D. мы называем благом. Не так ли? — Да. — Искусство же, руководствующее к этому самому, сказал я, показывает, каким образом легче и успешнее распорядиться — не то чтобы глазам дать зрение, но чтобы, когда зрение-то и есть, да оно неправильно направлено и смотрит не туда, куда должно, ухитриться направить его понадлежащему и заставить смотреть на то, на что следует[6]. — Вероятно, сказал он. — Прочие так называемые добродетели души, должно быть, действуют ближе к телу, ибо в самом деле предварительно находятся не в душе, но приобретаются после — привычкою и упражнением: напротив, разумность есть что-то, E. как видно, более всего божественное; она никогда не теряет силы, а только, под влиянием руководства, бывает либо хорошею и полезною, либо нехорошею и вредною. Разве ты еще 519. не замечал, как проницательно смотрит душонка людей так называемых злых, но мудрых, и как остро [360]прозирает в то, к чему обращается? Недурное имея зрение и однакож понуждаясь служить злу, она чем глубже видит, тем больше делает зла. — Без сомнения, сказал он. — Если в такой природе, продолжал я, это самое, тотчас B. с детства обсекаемое, будет обсечено, как бы от свинцовой тяжести, от прирожденных наклонностей, которые, находя пищу в яствах, в ощущаемых от них удовольствиях и лакомстве, направляют зрение души книзу; то, освободившись от них, эта самая природа способных людей обратится к истине и столь же остро будет видеть ее, сколь остро видит теперь то, к чему направляется. — Вероятно, сказал он. — Что же далее? а то не невероятно, спросил я, и не необходимо следует из сказанного, C. что не будут удовлетворительно управлять городом ни те, которые невыучены и незнакомы с истиною, ни те, которым позволяется до конца заниматься наукою: последние потому, что не имеют в жизни определенной цели, сообразуясь с которою должны делать всё, что ни делали бы частно и публично; а первые потому, что не имеют собственной охоты к деятельности и думают, будто место их жительства — просто острова блаженных[7]. — Правда, сказал он. — Значит, наше дело, продолжал я, — [361]мы, основатели, должны побуждать наилучшие природы направляться к той науке, которую назвали прежде величайшею, чтобы, созерцая благо, они восходили на ту высоту, D. когда же взойдут и будут достаточно видеть, не вверять им того, что теперь вверяется. — Что такое? — Они должны оставаться при своем, отвечал я, не нисходить снова к тем узникам[8] и не принимать участия в их трудах и почестях, худы ли будут эти почести, или хороши. — Но так-то, сказал он, мы обидим наилучшие природы и сделаем то, что они будут жить хуже, когда могли бы E. лучше. — Ты опять забыл, друг мой, заметил я, что законодатель заботится не о том, как бы сделать счастливым в городе особенно один какой-нибудь род, но старается устроить счастье целого города, приводя граждан в согласие убеждением и необходимостию, — в той мысли, что они будут вообще приносить друг другу пользу, какую кто 520. может, и сам поставляет в городе таких людей, не пуская их обращаться[9], куда кто хочет, но располагая ими приспособительно к связности города. — Правда, сказал; я в самом деле забыл. — Притом рассуди, Главкон, продолжал я, ведь мы не обидим людей, сделавшихся у нас философами, когда будем говорить им правду, заставляя их заботиться о других и быть им охранителями. Мы B. скажем, что в других городах такие люди вправе незаниматься городскими трудами; потому что там учились они сами по себе, независимо от своего правительства; самоучки же, никому необязанные воспитанием, имеют право не выражать признательности за воспитание: напротив, вас родили мы, — родили будто в пчелином улье, чтобы вы [362]были вождями и царями как для вас самих, так и для C. всего города; вам дали мы лучшее и совершеннейшее, чем тем, воспитание, и сделали вас способнейшими для того и другого[10]. Поэтому вы должны по-очереди нисходить в жилище других и привыкать видеть во мраке, ибо привыкая к этому, будете усматривать бесконечно лучше тамошних, и узнаете всякие призраки, каковы они и от чего, потому что созерцали истинную природу прекрасного, справедливого и доброго. Таким образом город у вас и у нас будет управляться наяву, а не во сне, как управляются теперь многие города теми, которые борятся между собою D. по-пустому и возмущаются ради начальствования, будто за какое-нибудь великое благо. Истина здесь, вероятно, в следующем: город, в котором желающие начальствовать наименее домогаются начальствования, по необходимости управляется невозмутимо и наилучшим образом; а где правители противоположны, там и правление противоположно. — Без сомнения, сказал он. — Итак, думаешь ли, что наши питомцы, слыша это, откажутся у нас и не захотят, каждый по-очереди, трудиться в городе, но будут долго жить друг с другом в мире чисто духовном[11]? — E. Невозможно, отвечал он; потому что мы будем приказывать и справедливым и справедливое; и каждый из них возьмется за начальствование скорее всего, как за дело необходимое, в противоположность нынешним начальникам во всяком городе. — Точно так, друг мой, примолвил я. Если в пользу имеющих начальствовать ты изобретешь 521. жизнь наилучшую для начальствования, то хорошо управляемый город для тебя сделается возможным; так [363]как в нём будут начальствовать люди поистине богатые — не деньгами, а тем, чем должен быть богат человек счастливый, — доброю и разумною жизнью: напротив, когда начальствование перейдет в руки бедняков, которые, жаждая личных своих благ, бегут к общественным должностям — в намерении похитить оттуда собственное благо; тогда не быть хорошо управляемому городу; ибо борьба за начальствование есть такая домашняя и внутренняя война, которая губит и самих правителей, и весь город. — Весьма справедливо, сказал он. — Так имеешь ли ты в виду, спросил я, иную жизнь, которая презирала бы B. гражданское начальствование, кроме жизни истинно философской? — Нет, клянусь Зевсом, отвечал он. — Ведь конечно, не любители же начальствования должны идти к начальствованию; а иначе противная партия любителей вступит в состязание с ними. — Как не вступит? — Кого же другого заставишь ты идти охранять город, как не тех, которые в этом самые разумные, которые могут наилучшим образом управлять городом и имеют в виду другие почести и другую жизнь, лучше правительственной? — Не иного кого, сказал он. —

Хочешь ли, рассмотрим теперь, каким образом эти C. люди будут возрождаться[12], и как можно возводить их на [364]свет, подобно тем, которые и из ада, говорят, возвысились до состояния богов? — Как не хотеть? сказал он. — Это-то был бы, видно, не переворот марки[13], а ход души, возносящейся из какого-то ночного дня на истинный путь сущего, — на тот путь, который мы справедливо назовем философиею. — Без сомнения. — Так не нужно ли исследовать, D. которая из наук имеет такую силу? — Как не нужно? — Что это была бы за наука, Главкон, влекущая душу от бывающего к сущему? Под своими словами я разумею вот что: не говорили ли мы, что подвижники на войне необходимо должны быть молодыми? — Говорили. — Следовательно, наука, которой мы ищем, должна, сверх того, иметь и это. — Что то есть? — Чтобы она не была бесполезною для людей военных. — Конечно должна, если возможно, сказал он. — E. Гимнастике-то и музыке они учились у нас прежде. — Это было, сказал он. — Гимнастика корпит[14], вероятно, над бывающим и погибающим, потому что располагает ростом и сухостию тела. — Явно. — Стало быть, это — не та наука, 522. которой мы ищем. — Не та. — Так не музыка ли, может быть, которая нами рассматриваема была прежде? — Но музыка-то, сказал он, если помнишь, соответствовала у [365]нас гимнастике[15]: она образует нравы стражей, то есть, чрез гармонию сообщает им — не то что знание, а какую-то благонастроенность, чрез рифм приучает к такту, да и речам дает подобные, какие имеет, свойства, будут ли эти речи вымышлены, или истинны. А науки для такого блага, какого ты теперь ищешь, в ней не было. — Ты весьма B. точно напоминаешь мне, сказал я; в ней действительно нет ничего такого. Но, почтеннейший Главкон! какая же это наука? Ведь все искусства казались нам ремеслами. — Как не ремеслами? Так какая же еще остается наука, по отделении музыки, гимнастики и искусств? — Пускай мы ничего не можем взять вне их, отвечал я; но возьмем что-нибудь, относящееся ко всем им. — Что именно? — C. Например, это общее, чем пользуются все искусства, всякое размышление и знание, и что всякому необходимо знать наперед. — Что же это? спросил он. — Безделица, отвечал я, — уметь различать одно, два, три: называю это вообще числом и счетом. Разве они не таковы, что всякое искусство и знание принуждено принимать их в участие? — И очень, сказал он. — Стало быть, и искусство воинское? спросил я. — Весьма необходимо, отвечал он. — А между тем весьма смешно, сказал я, как Паламид в трагедии всякий раз D. выставляет вождя Агамемнона. Заметил ли ты, что Агамемнон, по словам Паламида, изобретатель числа, расположил лагерь под Троею, исчислил корабли и всё прочее, как будто прежде это не считалось, и Агамемнон, видно, не знал даже, сколько у него ног, если не умел считать[16]? [366]Каким же образом мог он, думаешь, быть вождем? — E. Странно, если это правда, сказал он. — Так не положить ли, спросил я, что для военного человека особенно необходима наука исчислять и рассчитывать? — Да, всего более, отвечал он, если хочет он хоть немного знать распорядок войска, а и того более, если хочет быть человеком. — Но думаешь ли ты, говорю, об этой науке то же, что я? — 523. Что такое? — Что она, должно быть, по природе, относится к числу наук, располагающих мыслить о том, чего мы ищем; только никто не пользуется ею правильно, как наукою, влекущею непременно к сущности. — Как ты говоришь? спросил он. — Постараюсь объяснить тебе, что мне-то кажется, отвечал я; а ты наблюдай вместе со мною, что̀ буду я различать в себе, возводит ли это к тому, о чём говорим[17], или не возводит, и либо подтверждай, либо отрицай, чтобы яснее увидеть, справедлива ли моя догадка. — Показывай, сказал он. — Да вот и показываю, продолжал я: B. усматриваешь ли, что одно в чувствах не вызывает размышления к исследованию, поколику достаточно оценивается самым чувством, а другое непременно требует исследования со стороны размышления, поколику чувство здесь не делает ничего здравого[18]? — Явно, что ты разумеешь кажущееся вдали и рисующееся тенями, сказал он. — Не [367]совсем угадал, что говорю, возразил я. — Что же говоришь ты? спросил он. — Предмет, невызывающий размышления, отвечал я, есть тот, который в то же время не входит C. в чувство противное: а который входит, тот я признаю вызывающим размышление; потому что чувство не более проявляет это, как и противное этому, вблизи ли что поражает его, или издалека. Впрочем вот из чего яснее поймешь мои слова: это, говорим мы, — три пальца: меньший, второй и средний. — Конечно, сказал он. — Представляй же, что я говорю о них, как о предметах, видимых вблизи, и рассматривай в них следующее. — Что? — Каждый палец между ними является подобным и, как палец-то, ничем не отличается, — в средине ли видишь его или с краю, бел D. ли он или черен, толст или тонок, и всё такое. Во всех подобных случаях душа не нудится вопрошать размышление, что̀ такое палец между многими; ибо зрение никогда не показывает ей пальца противного чему-нибудь, а палец[19]. — Без сомнения не показывает, сказал он. — Посему это, продолжал я, естественно не может вызывать и возбуждать мышление. — Естественно. — Что же теперь? великость E. их и малость достаточно ли усматриваются зрением, и не всё ли равно для него, в средине который из них лежит или с краю? То же и касательно толстоты и тонкости, мягкости и грубости осязания. Не столь же ли недостаточно проявляют это и другие чувства? Не так ли [368]действует и каждое из них? Напротив, когда чувство, поставленное 524. сперва в отношение к жосткому, нудится стать в отношение к мягкому, и докладывает душе, что то же самое чувствует оно и жостким и мягким[20]. — Так, сказал он. — Тогда не необходимо ли, спросил я, недоумевать душе, что такое свидетельствует ей чувство о жостком, если то же самое называет оно мягким, и не необходимо ли то же самое касательно легкого и тяжелого, что такое легкое и тяжелое, если о тяжелом свидетельствует оно как о легком, а о легком как о тяжелом? — Да, эти-то B. доклады должны показаться душе, конечно, странными и требующими исследования, сказал он. — Стало быть, естественно, примолвил я, что в этом случае душа сперва попытается вызвать смысл и размышление и рассмотреть, один ли тут, или два предмета, о которых доносит ей чувство. — Как же иначе? — Если окажется два, то не представится ли тот и другой иным и одним? — Да. — А когда тот и другой — один, оба же вместе — два, — два не будут ли мыслимы не отдельными, а одним? — Справедливо. — Ведь C. и зрение видит великое и малое, говорим мы, но видит не отдельным, а чем-то слитным[21]. Не так ли? — Да. — [369]Чрез объяснение же этого, мышление принуждено бывает видеть великое и малое, вопреки зрению, не слитным, а отдельным. — Справедливо. — Так не отсюда ли прежде приходит нам в голову спрашивать: что такое великое, и что опять малое? — Без сомнения. — И потому-то одно назвали мы мыслимым, а другое — видимым. — Весьма справедливо, D. сказал он. — Вот же это и хотел я недавно выразить, говоря, что одним вызывается размышление, а другим нет: что̀ действует на чувство вместе со свойствами противными себе, то вызывает размышление; а что̀ нет, то не возбуждает его. — Теперь понимаю, сказал он, и мне кажется, что это так. — Что же? число и единица к которому роду, думаешь, относятся? — Этого не соображу, сказал он. — Но заключай из того, что̀ прежде сказано, примолвил я. Ведь E. если одно достаточно усматривается, либо берется каким-нибудь иным чувством, само по себе, то не может вести к сущности, подобно тому, как мы говорили о пальце: а когда в нём видим вместе нечто ему противное, так что оно представляется нисколько не более одним, как и противным; тогда, конечно, требуется уже судья, — в этом случае душа принуждена бывает недоумевать и, возбуждая в себе мысль, исследовать и спрашивать, что такое одно само в себе, и таким образом учение об одном становится 525. возводителем души и направителем к созерцанию сущего. — Разумеется, сказал он, на это-то особенно смотрит она; ибо вместе с тем тожественное видим мы как одно, а неопределенное — как множество. — А если одно, примолвил я, то и всё число не будет ли этим тожеством? — Как не будет? — Но наука вычислять и считать не вся ли занимается числом? — И очень. — Поэтому она, явно, возводит к истине. — Да, чрезвычайно. — Стало быть, она, как B. видно, принадлежит к тем наукам, каких мы ищем; ибо военному человеку необходимо знать это для распорядка войск, а философу, выникающему из мира вещей чувственных, — для достижения сущности; иначе он никогда [370]не будет счетчиком. — Так, сказал он. — Ведь наш-то страж есть и человек военный, и философ. — Что же иное? — Посему эту науку, Главкон, надобно утвердить законом и убедить тех, которые намереваются занять в городе C. высокие должности, чтобы они упражнялись в науке счисления, не как люди простые, но входили своею мыслью в созерцание природы чисел — не для купли и продажи, как занимаются этим купцы и барышники, а для войны и самой души — с целью облегчить ей обращение от вещей бытных к истине и сущности. — Прекрасно говоришь ты, сказал он. — Так вот так и теперь думаю, продолжал я, D. что когда говорится о науке счисления, — она будет делом отличным и многополезным для нас в отношении к тому, чего хотим, если станут заниматься ею для знания, а не для барышей. — Как же это? спросил он. — Вот как: То самое, что теперь сказали мы, сильно возвышающее душу и нудящее ее рассуждать о числах самих в себе, никак не принимается в смысле тех чисел, о которых говорят, предлагая их душе видимыми и осязаемыми телесно[22]. Вероятно, E. ты знаешь, как люди, в этом роде сильные, если кто возьмется своим словом рассекать одно само в себе, — смеются и не соглашаются; но тогда как ты делишь его, они увеличивают численность, опасаясь, чтобы одно не явилось наконец не одним, а многими частями[23]. — Весьма 526. справедливо говоришь, сказал он. — Что, Главкон, если [371]кто спросит их: почтеннейшие! о каких числах рассуждаете вы? о тех ли, в которых полагаете одно, всецело равное всему, ничем неотличающееся и неимеющее в себе никакой части? Что, думаешь, будут они отвечать? — Скажут, думаю, что о тех, о которых можно только мыслить; иначе никак нельзя отвечать на это. — Так видишь ли, друг мой, примолвил я, что эта наука, должно быть, действительно необходима нам, когда она явно нудит душу B. пользоваться самым мышлением для истины. — Даже сильно делает это, сказал он. — Что же далее? наблюдал ли ты уже, что люди, по природе счетчики, являются, можно сказать, острыми во всех науках, — да и тупые, если они учились и упражнялись в ней, хотя бы и не получили никакой другой пользы, в остроте все превосходят самих себя? — Это так, сказал он. — Впрочем, я думаю, ты нелегко и C. немного найдешь таких наук, которые учащемуся и занимающемуся представляли бы больше труда, чем эта. — Конечно. — По всему такому-то, не надобно оставлять этой науки; люди отличные по природе должны учиться ей. — Согласен, сказал он. —

Итак это, примолвил я, пусть у нас будет положено как первое, за которым поставим находящееся с ним в связи второе, и рассмотрим, идет ли оно сколько-нибудь к нам. — Что? не геометрию ли разумеешь ты? спросил он. — Это самое, отвечал я. — Судя по тому, в какой степени приложима она[24] к войне, сказал он, — явно, что идет; ибо и при расположении лагерей, и при занятии мест, и D. при стягивании либо растягивании войск, и при всех военных построениях как во время самых сражений, так и во время походов, геометр много отличается от [372]не-геометра. — Но для таких вещей, примолвил я, достаточна малая часть геометрических и арифметических выкладок, часть же их большая, простирающаяся далее, должна смотреть, что̀ здесь направляется способствовать легчайшему усмотрению E. идеи блага. А направляется к этому, говорим, всё, понуждающее душу обращаться к тому месту, где обитает блаженство сущего, которое она всячески должна видеть. — Ты правду говоришь, сказал он. — Но как скоро геометрия нудит созерцать сущее, то она принадлежит нам, а если бытное[25], то — не принадлежит. — Да, мы говорим 527. так. — В том-то, сказал я, не будет у нас сомневаться никто, хоть немного опытный в геометрии, что берущиеся за это знание делают совершенно противное употребляемым ими словам[26]. — Как? спросил он. — Ведь они говорят очень смешно, и подчиняются необходимости; ибо, как будто делая что-нибудь и для дела повторяя все свои термины, построим, говорят, четвероугольник, проведем или приложим линию, и издают все подобные звуки, между тем как целая эта наука назначается для знания. — Без B. сомнения. — Не должно ли согласиться еще и в том? — В чём? — Что назначается она всегда для знания существенного, а не для того, что̀ бывает и погибает. — На это легко согласиться, сказал он; потому что геометрия всегда есть знание сущего. — Следовательно, почтеннейший, она может влечь душу к истине и развивать философское мышление, чтобы держимое нами теперь внизу, чего не должно быть, она [373]держала вверху. — Сколько возможно более, сказал он. — C. Стало быть, надобно, примолвил я, сколько возможно строже приказать, чтобы в прекрасном твоем городе граждане никаким образом не оставляли геометрии; ибо и боковое в ней немаловажно. — Что такое боковое? спросил он. — То, о чём ты говорил, отвечал я, — приложение геометрии к делам воинским. Да и для всех наук, чтобы лучше изучить их, знаем, — всесторонняя разница, занимался ли кто геометриею, или нет. — В самом деле, всесторонняя, клянусь Зевсом, сказал он. — Так предложим ли это юношам, как вторую науку? — Предложим, сказал он. —

Что же еще? третьею не поставить ли астрономии? Или D. тебе не кажется? — Мне-то кажется, сказал он; потому что астрономия осязательно представляет чувству и годовые времена, и месяцы, и годы, что̀ нужно нетолько для земледелия и кораблеплавания, но не меньше и для военачальствования. — Любезен ты[27], заметил я; кажется, боишься, как бы не показалось народу, что предписываешь науки бесполезные. Тогда как не слишком худо, а трудно поверить, чтобы сими науками очищался и оживлялся какой-то орган души E. каждого человека, расстроенный и ослепленный иными делами, — беречь этот превосходнейший было бы важнее, чем тысячи глаз; потому что им одним созерцается истина. Итак, кто будет согласен с тобою в мыслях, тому слова твои чрезвычайно как понравятся: а которые нисколько не сочувствуют этому, те естественно подумают, что ты ничего не говоришь; потому что не заметят в них другой уважительной пользы. Смотри же отсюда, из этих ли с кем-нибудь беседуешь ты, или ни с кем из них, но ведешь речь 528. [374]большею частью для самого себя, хотя не позавидовал бы, если бы и другой кто мог сколько-нибудь воспользоваться ею. — Действительно, сказал он, я хочу большею частью для себя самого и говорить, и спрашивать, и отвечать. Так повороти назад[28], примолвил я; ибо теперь ведь мы неверно взяли то, что следует за геометриею. — Как же взяли? спросил он. — После поверхности, отвечал я, ухватились уже за твердое в движении, не взявши наперед твердого самого B. в себе[29]. А правильная последовательность будет, если, после второго развития, мы возьмем третье, что, вероятно, есть развитие кубов, имеющее глубину. — Конечно так, сказал он; но это-то, Сократ, кажется, еще не найдено. — На то есть две причины, продолжал я: ни один город не уважает кубического развития, — во-первых потому, что трудное исследывается слабо, — во-вторых потому, что исследователи нуждаются в наставнике, без которого найти это нельзя, и которому сперва трудно родиться, да когда бы он, C. как теперь, и родился, высокоумные исследователи не поверили бы ему. Но если бы весь город единодушно положил уважать это, а наставники слушались его и свои исследования непрерывно и настоятельно объявляли, — каковы они[30]; то неудивительно, что искомое открылось бы. Ведь и теперь, [375]не смотря на то, что народ презирает и стесняет это занятие, а исследователи не могут доказать, почему оно полезно, — не смотря на всё такое уродование дела, оно, по своей заманчивости, возрастает. — Да, в самом деле, оно D. особенно заманчиво, сказал он. Но раскрой мне яснее теперешние свои слова. Ведь геометрию почитаешь ты, кажется, рассматриванием поверхностей. — Да, отвечал я. — Потом, сказал он, ты положил было после неё астрономию, но затем отступил назад. — Потому что, спеша скорее всё рассмотреть, примолвил я, становлюсь тем медленнее. Следовало по порядку развитие в глубину: но так как для исследования представляют это предметом смешным, то миновав его, я, после геометрии, заговорил об астрономии, которая рассматривает движение глубины. — Правильно E. говоришь, сказал он. — Итак, астрономию, продолжал, примем мы за четвертую науку, полагая, что пропущенная теперь была бы, если бы допустил ее город. — Вероятно, сказал он. Ну вот, Сократ, меня-то ты укорил за астрономию, что я опрометчиво похвалил ее: за то теперь буду хвалить уже то, к чему сам приступаешь; ибо всякому, кажется, видно, что это понуждает душу смотреть вверх, — 529. отсюда ведет ее туда. — Может быты, всякому видно, кроме меня, примолвил я; ибо мне представляется не так. — А как же? спросил он. — Хватающиеся за нее теперь и возводящие ее на степен философии сильно располагают человека смотреть вниз. — Что ты разумеешь? спросил он. — Ты, кажется, питаешь в себе не низкое понятие о науке высокого[31], что такое она, заметил я. Тебе, должно быть, [376]B. думается, что кто видит украшения на потолке и, присмотревшись, узнает что-нибудь, тот видит это мыслью, а не глазами. Может быть, ты думаешь хорошо, а я глупо; но под именем науки, повторяю, которая заставляет душу смотреть вверх, я не могу разуметь чего иного, кроме того, что рассуждает о сущем и невидимом, по верхам ли зазевавшись, или зарывшись внизу, приобретает кто известное знание. Если же хотят приобресть знание, зазевавшись вверху на что-либо чувственное, то утверждаю, что и не узнают ничего — ибо такие вещи не дают знания, — и душа C. будет смотреть не вверх, а вниз, хотя бы кто хотел узнавать вещи, плавая на море, или лежа на земле лицом навзничь. — Сто́ю наказания, сказал он; потому что ты справедливо укорил меня. Но каким же образом надобно, говоришь, учится астрономии, отлично от того, как теперь учатся ей, если хотим заниматься этим с пользою в отношении к тому, что разумеем? — Вот каким, отвечал я. Всё это разнообразие на небе, если оно рисуется для зрения, D. надобно почитать образцом великой красоты и точности; но истинности этому далеко не достает: какое движение во взаимном отношении истинного числа и всех истинных образов производится существенною скоростию и существенною медленностью, и как движется то, что в тех предметах есть, — это доступно только слову мысли, а зрению недоступно[32]. Или ты думаешь? — Отнюдь нет, сказал он. — Стало быть, небесным разнообразием, продолжал я, надобно [377]пользоваться в значении образца для изучения предмета невидимого, подобно тому, как если бы кто случайно попал на отлично E. написанные и отделанные чертежи Дедала, или иного художника, либо живописца. Ведь какой-нибудь знаток геометрии, видя такие чертежи, конечно, подумал бы, что хотя и весьма хорошо иметь их при работе, однакож смешным показался бы тот, кто стал бы смотреть на них серьезно, будто на истинность равной, двойной, или иной пропорции. — Как не 530. смешным, сказал он. — Так не думаешь ли, продолжал я, что истинный-то астроном, смотря на движение звезд, будет убежден в том же самом? Он, конечно, станет мыслить, что как устроены те предметы наивозможно лучшим образом, так устроено Творцом неба и самое небо, и всё, что в небе. Рассматривая отношение ночи к дню, дней к месяцу, месяца к году, и отношение других звезд к тому же и взаимно к звездам, не странен ли, думаешь, B. будет он, несмотря на свою телесность и видимость, когда положит, что и это всегда бывает подобным образом, не подлежит никакой изменяемости, и будет стараться всячески постигнуть истинность таких предметов? — Слушая теперь тебя, и я думаю не иначе, сказал он. — Стало быть, мы и к астрономии, как прежде к геометрии, заметил я, приступаем, пользуясь высшими вопросами, а находящееся C. в небе оставим, если хотим, занявшись истинно астрономиею, разумную по природе сторону души из бесполезной сделать полезною. — Как много дела предписываешь ты ей, сравнительно с делом нынешних астрономов! сказал он. — Но ведь мне представляется, примолвил я, что мы и в других отношениях будем давать такие же предписания, если от нас, законодателей, должна быть какая-нибудь польза.

Не можешь ли ты указать еще на какую-нибудь, подходящую к нам науку? — Теперь-то вдруг не могу, сказал он. — Движение представляет, думаю, не один, а больше видов, примолвил я. Но о всех их может сказать D. [378]разве какой мудрец; а вам открывается их только два[33]. — Какие именно? — Кроме этого, отвечал я, соответствующий ему. — Какой? — как бы пригвоздив глаза к астрономии, сказал я, ты, должно быть, как бы пригвождаешь также уши к гармоническому движению, — и эти знания, по-видимому, сходны одно с другим, о чём говорят Пифагорейцы и в чём мы, Главков, согласимся с ними. Или как сделаем? — E. Так, сказал он. — Но поколику это дело большое, примолвил я, то спросим их, как говорят они об этом и, сверх сего, об ином; а сами, кроме всего такого, сохраним собственное правило[34]. — Какое? — Чтобы те, которых будем воспитывать, не взялись у нас учиться чему-нибудь, в этих познаниях несовершенному, что̀ всегда направляется не к тому, к чему, как мы недавно говорили об астрономии, должно направляться всё. Разве не знаешь, 531. что Пифагорейцы и в отношении к гармонии берут подобное этому худшее[35]? Взаимно соразмеряя созвучия и звуки, [379]они, как и астрономы, трудятся безрассудно[36]. — Да, клянусь богами, сказал он, дело-то смешное: толкуя о каком-то сгущении тонов[37] и прикладывая уши, они извлекают звук как бы из ближайших звуков. Одни из них говорят, будто слышат какой-то еще отголосок в средине, так что расстояние, которым надобно измерять звуки, у них самое малое; а другие спорят, что такое звучание в подобии доходит уже до тожества, но как первые, так и последние ставят уши выше ума. — Ты говоришь, B. примолвил я, о тех добрых музыкантах, которые, вертя колки ключами, испытывают звуки и не дают покоя струнам[38]. Но чтобы не распространяться о том, как, ударяя также смычком, они заставляют струны изображать то жалобу, то отказ, то страсть[39] — я оставляю подобные изображения и не буду говорить о тех музыкантах, а скажу о других, которые, как сейчас замечено, имеют в виду гармонию; ибо делают то же, что делается в астрономии: они в таких слышимых созвучиях ищут чисел, а к высшим C. [380]вопросам[40] не восходят, чтобы наблюдать, какие числа созвучны, и какие нет, и отчего бывает то и другое. — Гениальное дело высказываешь ты, примолвил он. — По крайней мере полезное для исследования прекрасного и доброго; а иначе рассматриваемое, оно не будет полезно. — Вероятно, сказал он. —

Думаю даже, продолжал я, что и последовательность D. всех тех наук, которые мы рассмотрели, если обращаемо будет внимание на взаимную близость и сродство их и привзойдет соображение, находятся ли они во взаимном отношении, — и такая последовательность их поможет нам [381]несколько дать им направление к тому, к чему хотим, и мы будем трудиться ненапрасно; а в противном случае — напрасно. — И я то же предсказываю, примолвил он: но ты, Сократ, говоришь о деле очень трудном. — На начало, или на что указываешь? спросил я. Разве не знаем, что все эти начала суть начала того закона, который надобно изучить? Ведь такие люди не кажутся тебе, конечно, сильными диалектиками[41]. — Нет, клянусь Зевсом, сказал E. он, разве уж очень немногих встречал я между ними. — А неимеющие силы-то ни дать, ни принять основание[42], примолвил я, вероятно, не будут знать того, что̀, говорим, нужно знать. — Да, и тут опять — нет, сказал он. — Так не это ли тот закон, спросил я, которым ограничивается 532. диалектика, Главкон? И этому закону, как мыслимому, может подражать сила зрения[43], которая, говорили мы, берется смотреть на самых уже животных, на самые звезды и наконец на самое солнце. Таким образом, кто приступает к диалектике без всяких чувств, кто стремится к сущему самому в себе умственно, и не отступает от диалектики, пока не постигнет своею мыслью благо существенное; тот становится у самой цели мыслимого, как первый B. [382]в то же время — у цели видимого. — Без сомнения, сказал он. — Что же? не диалектическим ли называешь этот ход? — Как не диалектическим? — Но освобождение-то от уз, направление от теней к образам и свету, обратное восхождение из той пещеры на солнце и, тогда как там не было силы смотреть на животных, на растения и на свет C. солнечный, а только на отражения в воде, — здесь — явление возможности видеть отражения божественного и тени сущего, но не тени образов, составляющиеся чрез подобный свет, в зависимости от солнца, — весь этот труд искусств, как мы видели, имеет силу возводить наилучшую часть души к созерцанию превосходнейшего в существенном, подобно тому, как тогда светлейшая часть тела направляема была к усматриванию яснейшего в телесном D. и видимом мире[44]. — Я принимаю это, сказал он: принять твои слова кажется мне делом, конечно, весьма трудным; однако, с другой стороны, трудно опять и не принять их. Впрочем — ведь не в теперешнее только время я слушаю тебя; придется нередко встречаться и опять: допустивши то, что говорится теперь, мы перейдем и к самому закону и рассмотрим его так, как рассмотрели начало. [383]Говори же, в чём состоит способ силы диалектической, на E. какие виды делится он и каковы его пути; ибо они-то уже, как видно, приведут туда[45], где путешественник найдет как бы отдохновение и конец своего странствования. — Но ты, любезный Главкон, примолвил я, еще не можешь следовать, хотя с моей-то стороны и не было бы недостатка в 533. усердии. Тогда-то ведь ты увидел бы уже не образ того, о чём теперь говорим, а как мне-то кажется, — самую истину. Она ли действительно представляется мне, или не она, утверждать еще не смеем; а что она в самом деле — что-то такое, утвердить надобно. Не так ли? — Как же иначе? — Не утвердить ли также, что сила диалектики одна может открыть ее опытному в том, что рассмотрели мы теперь, а другой науке никакой открытие её невозможно? — И это стоит утверждения, сказал он. — Ведь в тех-то наших B. словах никто не будет сомневаться, продолжал я, что ни одна метода, имея в виду предметы неделимые, как неделимые, не возмется вести их к общему: все другие искусства направляются либо к человеческим мнениям и пожеланиям, либо к происхождению и составу, либо наконец, к обработке того, что происходит и составляется; прочие же, которые, сказали мы, воспринимают нечто сущее, например, геометрия и следующие за нею, C. видим, как будто грезят о сущем, а наяву не в состоянии усматривать его, пока, пользуясь предположениями, оставляют их в неподвижности и не могут дать для них основания. Ведь если и началом бывает то, чего кто не знает, да и конец и средина сплетаются из того, чего кто не знает; то каким образом можно согласиться с таким знанием? — Никак нельзя, отвечал он. — Итак, диалектическая метода, сказал я, одна идет этим путем, возводя предположения к самому началу, чтобы утвердить их, и око души, зарытое действительно в какую-то варварскую D. [384]грязь[46], понемногу извлекает из ней, чтобы, пользуясь содействием и возбуждением рассмотренных нами наук, направлять его выспрь. Эти науки мы, по обыкновению, часто называем знаниями (ἐπιστήμας); но они имеют нужду в ином названии, которое было бы яснее, чем мнение, и темнее, чем знание. Самое же размышление мы определили уже прежде. Впрочем, я думаю, что чье исследование направлено к таким E. предметам, какие предлежат нам, тому — не до сомнений в названии. — Конечно не до того, сказал он. — Нам нравится, как и прежде, продолжал я, первую часть 534. называть знанием, вторую — размышлением, третью — верою, четвертую — уподоблением, и две последние — мнением, а две первые — разумением. Мнение имеет дело с бытным, а разумение с сущностью. И как сущность относится к бытному, так разумение — к мнению, знание — к вере[47], размышление — к уподоблению. Впрочем, соответственность между этими вещами и разделение их по две — на мнимое и разумеваемое, мы оставим, Главкон, чтобы не запутаться B. нам в рассуждения длиннее прежних. — Да мне-то, сказал он, нравится всё, что тебе, сколько я могу следовать. — Не называешь ли ты диалектиком того, кто берет основание сущности каждого предмета? и не скажешь ли, что человек, неимеющий основания, так как не может представить его ни себе, ни другому, в том же отношении и не имеет ума? — Как же не сказать-то, отвечал он. — Но не то же ли самое и о благе? Кто, идею блага отделив от всего C. другого, не хотел бы определять ее словом, но шагал [385]бы, будто в сражении, чрез все препятствия, старался бы открыть его не путем мнений, а прямо войти в самую его сущность, и во всём этом шел бы умом твердым: тот, с подобным настроением, не скажешь ли, не знает нетолько блага самого в себе, но и никакого иного блага, а хватается как бы за какой-то призрак, и притом хватается мнением, а не знанием, и настоящую жизнь проводит будто среди грез, во сне, чтобы, отправившись в преисподнюю, совершенно заснуть[48], если не пробудится здесь D. же? — Да, клянусь Зевсом, отвечал он; решительно даже скажу всё это. — И своим детям-то, которых теперь воспитываешь и учишь только словом, когда будешь воспитывать их на самом деле, ты не позволишь, думаю, пока они бессловесны, как буквы[49], быть в городе правителями и распорядителями величайших дел. — Конечно нет, сказал он. — И не предпишешь ли им законом получать особенно такое воспитание, чрез которое они сделались бы лучшими знатоками в предложении вопросов и ответов? — Предпишу законом вместе с тобою, сказал он. — E. Так не кажется ли тебе, спросил я, что диалектика, как бы оглавление наук, стоит у нас наверху, и что никакая [386]другая наука, по справедливости, не может стоять выше её; — 535. ею должны заканчиваться все науки. — Мне кажется, сказал он. —

Теперь остается распределить, продолжал я, кому должны мы преподавать эти науки и каким образом. — Явно, сказал он. — А помнишь ли первый выбор правителей, каких мы избрали? — Как не помнить? отвечал он. — Так вот такие вообще природы, почитай, должны быть избираемы, примолвил я: ибо при этом надобно предпочитать твердейших, мужественнейших и по возможности благообразнейших; B. сверх того, искать нетолько благородных и по характеру строгих, но и таких, которые для подобного воспитания имели бы всё нужное. — Что именно полагаешь ты? — Они, почтеннейший, должны иметь восприимчивость для наук, отвечал я, чтобы учение для них было нетяжело: ведь пред трудными науками души больше робеют, чем пред гимнастическими упражнениями; потому что там свойствен им труд частный, а не общий вместе с телом. — Правда, сказал он. — Надобно искать также памятливого, усидчивого и весьма трудолюбивого, а иначе C. — каким образом, думаешь, захочет он исполнять некоторые работы телесные и предаваться такому учению и размышлению? — Невозможно, сказал он, если не будет способен вполне. — Ныне ведь в том и ошибка, примолвил я, тем и наносится бесчестие философии, как мы и прежде говорили, что берутся за нее люди того нестоющие: ведь не подкидышам надобно приступать к ней, а законнорожденным. D. — Как? сказал он. — Приступающий к ней, отвечал я, по трудолюбию, во-первых, не должен хромать, то есть, быть отчасти трудолюбивым, отчасти празднолюбивым. Это бывает, когда кто любит гимнастические занятия, охоту и всякие телесные труды, но ни учиться, ни слушать, ни исследывать не любит, и все такие труды ненавидит. Равным образом хром и тот, кто имеет [387]противное тому трудолюбие[50]. — Весьма справедливо говоришь, сказал он. — Не так ли точно и в отношении к истине? спросил я: душу назовем мы уродливою, если E. произвольную ложь она и в самой себе ненавидит, и терпит с неудовольствием, и негодует, когда видит, что лгут другие, а невольную легко допускает и, пойманная в невежестве, не досадует, но, как свинья, спокойно грязнит себя невежеством. — Без сомнения, сказал он. — Да и в 536. отношении к рассудительности, к мужеству, к благопристойности, и ко всем частям добродетели, продолжал я, не менее надобно наблюдать, — подкидыш ли кто, или законнорожденный; ибо неумеющие усматривать всего этого, — частный ли то человек, или город, — при всяком случае, сами не замечая, будут пользоваться хромыми да подкидышами, — первый при выборе друзей, второй при выборе правителей. — И действительно так бывает, сказал он. — Так нам B. надобно остерегаться всего этого, примолвил я. Если в такую науку и в такой подвиг мы введем и будем воспитывать человека со здравыми членами и здравым разумом; то и сам суд не укорит нас, и мы сохраним как город, так и правительство: а когда приведем не таких, — во всём будет у нас противное, и мы подвергнем философию еще большему осмеянию. — Стыдно было бы, сказал он. — Конечно, примолвил я; но походит, что со мною и в настоящее время приключилось нечто смешное. — Что такое? C. спросил он. — У меня вышло из памяти, отвечал я, что мы шутили, и что я говорил больше с увлечением. В продолжение разговора я смотрел на философию и, так как мне казалось, что ее недостойно оскорбляют, то сердился на оскорбителей, и от того, — что̀ ни говорил, говорил с большим рвением. — Нет, клянусь Зевсом, сказал он; по крайней мере мне, как слушателю, не представлялось этого. [388]— Так представлялось мне — ритору, примолвил я. Не забудем же, что при первом избирании мы избирали стариков, D. а при настоящем это не идет. Ведь не надобно верить Солону, будто «старик может много учиться»[51]; едва ли не меньше, чем бегать: все великие и обширные труды свойственны юношам. — Необходимо, сказал он. — Итак, науку счисления, геометрию и все науки предварительные, которые должны приготовлять к диалектике, надобно преподавать детям, не налагая на них необходимости изучать самую форму преподавания. E. — Почему же? — Потому, отвечал я, что свободный человек никакой науке не должен учиться рабски: ведь труды телесные, будучи налагаемы силою, тела нисколько не делают хуже; для души же никакая насильственная наука непрочна. 537. — Правда, сказал он. — Поэтому, почтеннейший, примолвил я, воспитывай детей науками не насильно, а играючи, чтобы ты тем лучше мог усмотреть, к чему которое из них способно от природы. — Ты имеешь основание так говорить, сказал он. — Помнишь ли, мы говорили, спросил я, что детей надобно выводить и на войну, как зрителей, на конях, и если безопасно, подводить их ближе, чтобы они попробовали крови, как щенки? — Помню, сказал он. — Так кто во всём этом, продолжал я, — и в трудах, и в учении, и в страхе, всегда является быстрейшим, того надобно замечать[52]. — В каком возрасте? спросил он. — B. Когда он приступит, отвечал я, к необходимым гимнастическим упражнениям. В это время, — два ли года будет продолжаться оно, или три, нельзя сделать ничего [389]другаго: утомление и сон враждебны наукам. Впрочем, и эта одна проба немаловажна, каким всякий обнаруживает себя в гимнастических упражнениях. — Как не немаловажна? сказал он. — После этого времени, продолжал я, вышедшие из двадцати-летнего возраста получат большие пред прочими отличия, — и те науки, которые детям в их детстве преподаны порознь, для этих юношей должны быть C. подведены под один обзор, показывающий взаимное сродство учебных предметов и отношение их к природе сущего. — И такое-то лишь учение, сказал он, будет твердо в тех, которые примут его. — Да вместе оно будет и важнейшею пробою, диалектическая ли у кого природа, или нет, примолвил я; потому что сводитель под один обзор есть диалектик, а не сводитель — не диалектик. — Я то же думаю, сказал он. — Итак, наблюдая, которые из них D. особенно отличаются твердостью и в учении, твердостью и на войне, и во всём, что предписано законом, тебе понадобится, продолжал я, из этих избранных, когда они выдут из тридцати-летнего возраста, сделать новый выбор, возвесть избранных к высшим почестям и, испытывая их силою диалектики, смотреть, кто между ними способен, — оставив глаза и прочие чувства, действительно идти к сущему, и здесь-то — дело великой осторожности, друг мой. — Почему же особенно здесь? спросил он. — Не замечаешь ли, отвечал я, какое великое зло происходит ныне от диалектики? — E. Какое зло? спросил он. — Люди, занимающиеся диалектикою, едва ли не исполнены беззакония, отвечал я. — И очень, сказал он. — Думаешь ли, что они терпят нечто удивительное, и не извиняешь их? — Как же можно? спросил он. — Да вот например, продолжал я: пусть какой-нибудь подкидыш воспитывался бы на большие деньги, в многолюдном и важном семействе, среди многочисленных ласкателей; достигнув же мужеского возраста, пусть он узнал бы, что произошел 538. не от этих, носящих на себе имя его родителей, а родивших себя на самом деле не нашел бы: — можешь ли [390]предсказать, как и к ласкателям, и к людям, подкинувшим его, будет он расположен в то время, когда узнает, и когда не знал о подлоге? Хочешь ли услышать мое предсказание? — Хочу, сказал он. — Так предсказываю, продолжал я, что он будет больше уважать отца, мать и других B. мнимых родственников, чем ласкателей, и меньше нерадеть о них в случае каких-нибудь их нужд, меньше делать и говорить в отношении к ним что-нибудь преступное, меньше не верить им в важных обстоятельствах, чем ласкателям, пока не узнает истины. — Вероятно, сказал он. — А как скоро узнал ее, — предсказываю опять, что уважение к ним и внимательность в нём C. ослабеют; он обратится к ласкателям, будет верить им гораздо больше, чем прежде, и обращаясь с ними открыто, начнет жить уже по их правилам, а об отце и других подставных родственниках, если не будет добр по природе, вовсе перестанет заботиться. — Ты говоришь всё такое, примолвил он, что̀ может быть. Но как этот пример относится к рассматриваемому предмету? — Вот как: есть в нас с детства начала справедливого и прекрасного; под их влиянием мы воспитались, как бы под D. влиянием родителей, повинуясь им и уважая их. — Да, есть. — Есть и другие, противные им требования удовольствия, льстящие нашей душе и влекущие ее к себе, но неубеждающие людей, сколько-нибудь благонамеренных, которые уважают отеческое и этому повинуются. — Так. — Что же? продолжал я: положим, к настроенному таким образом человеку приходит вопрос и спрашивает[53], что̀ [391]есть прекрасное? Ответчика, слышавшего об этом от законодателя, ум должен обличать и, многократно всячески обличая, приводить к мнению, что это не больше прекрасно, как и постыдно: то же самое и о справедливом, и о E. добром, — о всём, что особенно уважал он. После сего, что̀, думаешь, сделает он с этим относительно уважения и послушания? — Необходимо, сказал он, что не будет уже ни столько уважать, ни слушаться. — А если не признает достоуважаемым и сродным этого, как прежде — того, и не найдет здесь истины, примолвил я; то, естественно, к какой иной жизни обратится, как не к жизни ласкателей? — Не 539. иначе, сказал он. — Стало быть, вместо человека, преданного закону, он покажется, думаю, беззаконником. — Необходимо. — Если же таково будет свойство тех рассуждений, о которых я недавно говорил, то не стоит ли оно извинения? спросил я. — Даже сожаления, примолвил он. — А чтобы не было тебе причины сожалеть о тех тридцатилетних воспитанниках, не нужно ли со всякою осторожностью приступать к упомянутым рассуждениям? — И очень, сказал он. — И не в том ли должна состоять вся эта осторожность, чтобы в людях молодых не пробуждать к B. ним вкуса? Ведь ты, думаю, замечал, что ребятишки, как скоро получили они вкус к спорам, шутя злоупотребляют ими, — всегда расположены противоречить и, подражая обличителям, сами обличают других и радуются, как щенки, что словом тянут и рвут приближающихся к ним людей. — Чрезвычайно верно[54], сказал он. — Но после того, [392]как многих обличили и от многих сами обличены были, C. они неослабно и скоро приходят в такое состояние, что ни во что ставят всё прежнее; а чрез это-то и сами бывают презираемы, и всё, касающееся философии, у прочих людей подвергается презрению. — Весьма справедливо, сказал он. — Напротив, человек постарше, продолжал я, не захочет поддаваться такому безумию, но, желая рассуждать и исследовать, скорее будет подражать истине, чем тому, кто только D. шутит и противоречит для забавы: он и сам будет мерен, и предмет из неуважаемого сделает уважаемым. — Справедливо, сказал он. — Не для осторожности ли сказано это, о чём говорено было прежде, что, то есть, природы, которым захотят преподавать диалектику, должны быть скромными и твердыми? а иначе, — к этому приступит, как и теперь, всякий человек случайный и вовсе неспособный. — Без сомнения, сказал он. — Но достаточно ли для выслушания диалектики двойное число лет, сравнительно с временем телесных гимнастических упражнений, если заниматься ею непрерывно и пристально, не делая ничего другого? E. — Шесть, или четыре назначаешь? спросил он. — Смело полагай пять, сказал я; ибо после этого они снова должны быть препровождены у тебя в ту пещеру[55] и начальствовать как на войне, так и везде, где начальствование прилично юношам, чтобы не быть им неопытными и во всём другом. Надобно испытывать их и в этом, тверды ли они будут, развлекаемые 540. всюду, или станут несколько уклоняться. — Но сколько времени назначаешь ты для этого? спросил он. — Пятнадцать лет, отвечал я. Когда же, став пятидесяти-годовыми, они [393]сохранились и всячески отличаются делами и познаниями, — надобно вести их к концу, то есть побуждать, чтобы они наклоняли око души к тому, что̀ дает возможность всем видеть свет. А как скоро им дано будет созерцать самое благо; то, пользуясь этим образцом, они станут, каждый по своим силам, в продолжение остальной жизни украшать и город, и B. частных людей, и самих себя, — станут много заниматься философиею, либо, если выпадет жребий, трудиться на гражданском поприще и в свою очередь начальствовать для пользы города[56], делая это не как что-нибудь прекрасное, а как необходимое, чтобы таким образом воспитать и других подобных и, оставив после себя стражей городу, переселиться для жительства на острова блаженных. Таким гражданам, как гениям, а не то, — даже как блаженным богам, город должен воздвигать памятники и приносить жертвы, если своим C. ответом подтвердит это и Пифия. — Ты, Сократ, для города отделал прекраснейших правителей, будто статуйщик[57]. — Да и правительниц, Главкон, примолвил я. Ведь у меня говорилось не больше, почитай, о мужчинах, как и о женщинах, сколько которые из них по природе будут способны. — Справедливо, сказал он, если только у них всё, что мы рассмотрели, будет общее, наравне с мужчинами, — Что же? продолжал я; не согласитесь ли, что касательно D. города и управления его мы высказали не то чтобы одни чистые желания? Всё это, конечно, трудно, однакож как-нибудь возможно, и возможно не иначе, как сказано, — если, то есть, властителями будут истинные философы — один или многие, которые, находясь в городе, пренебрегут нынешние [394]почести — в той мысли, что они неблагородны и ничего не стоят, важнейшим же делом поставят правое и происходящую от того честь, равно как делом величайшим и E. необходимым — правосудие, чтобы, служа ему и возвышая его, благоустроять свой город. — Каким же образом? спросил он. — Всех тех в городе, отвечал я, которым будет от роду больше десяти лет, они вышлют в деревни 541. и, выведши этих детей из-под влияния того нрава, какой имеют их родители, будут воспитывать их своим образом и по тем законам, которые мы рассмотрели прежде. Чрез это весьма скоро и легко составится город и такое правительство, о каком мы говорили; и этот город как сам станет благоденствовать, так и народ, среди которого он будет находиться, получит весьма большую B. пользу. — Конечно большую, примолвил он; и как осуществится тот город, если только осуществится, ты, Сократ, кажется, раскрыл хорошо. — Не довольно ли уже было у нас речи об этом городе и о подобном ему человеке? спросил я: ведь явно, кажется, что и последний должен быть таким, каким описан нами первый. — Явно, сказал он, и твой вопрос представляется мне оконченным. —


Примечания

  1. Porphyr. de antr. Nymph. c. 8: οἱ Πυθαγόρειοι καὶ μετὰ τούτους Πλάτων ἄντρον καὶ σπήλαιον τὸν κόσμον ἀπεφήναντο. Παρὰ γὰρ Ἐμπεδοκλεῖ αἱ ψυχοπομποὶ δυνάμεις λέγουσιν· ἠλύθομεν τόδ᾽ ὑπ᾽ ἄντρον ὑπόστεγον. См. Sturdsium p. 454 sq. Такой же рассказ у Плотина, Ennead. IV, 8, I, p. 469 B. Procl. p. 7.
  2. Приводятся слова Ахиллеса у Омира, Odyss. X, 428; снес. Libr. III, p. 286 C.
  3. Не обманешь моей надежды, то есть не отступишь от моего мнения, в истинность которого я верую, или на истинность которого надеюсь.
  4. Указывается на понятие народа о философах, как о людях странных и смешных, о чём слегка сказано libr. VI, p. 487, а несколько обстоятельнее говорится в Gorg. p. 484 C sq.
  5. Сократ произносит ту самую мысль, которую высказал Тезей у Эврипида, Hippolyt. v. 917: ὦ πόλλ᾽ ἁμαρτάνοντες ἄνθρωποι μάθην, τί δὴ τέχνας μὲν μυρίας διδάσκετε, καὶ πάντα μηχανᾶσθε κἀξευρίσκετε, ἕν δ῾ οὐκ ἐπίστασθ᾽ οὐδ᾽ ἐθηράσασθέ πω, φρονεῖν διδάσκειν, οἶσιν οὐκ ἔνεστι νοῦς; «как много попусту погрешаете вы, люди! зачем преподаете такую тьму искусств? всё ухищряетесь и изыскиваете; одного только не умеете и как-то не понимаете, — научить разуму того, у кого нет ума.»
  6. В греческом тексте эта мысль выражена весьма сжато; слова: τίνα τρόπον μεταστραφήσεται; по-русски надобно перевесть: каким образом перевернуться, то есть распорядиться? От этого глагола μεταστρέφεσθαι зависит глагол διαμηχανήσασθαι ὥςτε ὀρθῶς τρέπεσθαι καὶ βλέπειν οἶ δεῖ; так что полное выражение могло бы быть таково: τίνα τρόπον ὡς ρᾷστά τε καὶ ἀνυσιμώτατα μεταστραφήσεται οὐ τοῦ ἐμποιῆσαι ἀυτῷ τὸ ὀρᾶν, ἀλλ᾿ ὡς ἔχοντι μὲν αὐτὸ (τὸ ὀμᾶν), οὐκ ὀρθῶς δὲ τετραμμένῳ οὐδὲ βλέποντι οἶ ἔδει, διαμηχανήσασθαι ὥςτε ὀρθῶς τρέπεσθαι καὶ βλέπειν οἶ δεῖ.
  7. Миф об островах блаженных встречается в мифологии почти всех языческих народов древности, и везде означал место загробного блаженства душ, или рай. Язычники представляли, что души людей, живших здесь благочестиво, будут взяты Зевсом и отведены в его город — на острова блаженных (Pindari Olimp. II, 126). Описаниями блаженной жизни на этих островах наполнены и корабельные сказки Финикиян, которые полагали свои острова где-то на западе. На западе же представляли место блаженных и Египтяне, верившие, что после смерти души их будут поселены на ливийских оазисах, с которыми граничит царство Кроноса, избравшего себе в жительство самую отдаленную небесную планету. Creuz. Symb. u. Mythol. III, 170. По Иродоту (III, 26), острова блаженных находились в ливийской пустыне, на семь дней пути от Фив, и лежали у западного берега Нила, где впоследствии отыскано множество царских гробниц. Было также место блаженства и у Фракиян, которые верили, что души умерших отходят к их герою или богу, Замолксису, — куда-то на запад, и там населяют острова блаженных. Creuz. Symb. u. Mythol. II, 12.
  8. Под узниками философ разумеет здесь прочие низшие сословия граждан, занимающихся ремеслами и земледелием, представляя, что они не вынесут света, к которому стали бы обращать их взоры.
  9. Не пуская их, οὐχ ἵνα ἀфιῇ. Этим словом Сократ намекает на состояние и жизнь τῶν ἀφέτων, о которых говорил, например, в Протагоре, p. 320 A.
  10. Для того и другого, то есть, и для философии и для отправления должностей общественных.
  11. В мире чисто духовном; так понимаю я значение Платонова выражения ἐν καθαρῷ, которое собственно то же, что in aperto, sub divo, in loco vacuo. Hom. Il. VIII, 491. X, 199. Phaedr. p. 239 C: ἐν ἡλίῳ καθαρῷ. Здесь ἐν καθαρῷ явно противуполагается τῳ καταβαίνειν εἰς την τῶν ἄλλων ξυνοίκησιν, то есть в мир чувственных образов.
  12. Будут возрождаться. Признаюсь, — глаголом ἐγγενήσονται выражается не тот оттенок мысли, какой заключается в слове возрождаться. Этому слову ближайшим образом соответствует греческое ἀναγεννᾶσθαι; а ἐγγεννᾶσθαι значит, принимать в себя стихии знания или правила жизни, долженствующие произвести акт перерождения. Это педагогический способ преобразования человека, о котором Платон хочет теперь рассуждать, чтобы видно было, по каким степеням и посредством каких наук души стражей должны мало-помалу взойти к созерцанию идеи высочайшего блага. Смотря на педагогию относительно к идеальной её цели, этот философ пределы энциклопедии очертывает гораздо шире, чем как очертывал их Сократ. Энциклопедия Сократова обнимала только грамматику, музыку и гимнастику. (Protag. 312 A); а у Платона со строгою постепенностью входят в нее — арифметика, геометрия, астрономия, музыка и диалектика. Явно, что Сократов курс образования становится теперь общим, а Платонов — приготовительным к деятельности собственно философской.
  13. Указывается на игру, называвшуюся ἡ ὸστρακίνδα, в которой всё зависело от случая, или от случайного падения марки, как бывает в некоторых, и теперь употребительных играх. Подобие состоит в том, что научное образование должно совершаться не без плана, что изучать надобно не те предметы, какие в известное время указаны будут как бы случайно упавшею маркою, а те, которые пригодны для постепенного возвышения души к созерцанию высочайшего блага.
  14. Корпит, τετεύτακε. Глагол τευτάζω есть одно из тех слов, которые ввел в употребление первый Платон. Поэтому критика долго не могла установить его значение, и одни отожествляли его с τετευχότι, другие — с τετυκότι. Оно значит то же, что наше русское корпеть. Καὶ μάλα εὗ λέγεις οὐ σμυκρὰν διαφορὰν τῶν περὶ ἀριθμῶν τευτανιζόντων. Phileb. ρ. 91 A. Ямблих (Protr. p. 30), вместо τετευτακότι, полагает ἐσπουδακότι. Древний грамматик у Фотия (Lex. Ms.) и у Свиды говорит: τευτάζειν, πραγματεύεσθαι, ἢ σκευωρεῖσθαι, ἢ στραγγέυεσθαι καὶ πολὺ διατριβεῖν ἐν τῷ αὐτῷ. Ориген contr. Cels. VII, p. 349: οὐ χρὴ ἡμᾶς τευτάζειν περὶ τὰ μὴ ἀναγκαῖα. Но τευτάζειν не должно быть смешиваемо с ταυτάζειν — делать одно и то же.
  15. О музыке, как искусстве, умеряющем жосткость сил, развиваемых гимнастическими упражнениями, Сократ рассуждал выше, в книге третьей. Там музыка рассматриваема была со стороны её влияния на образование нрава, поколику смягчаемый ею нрав должен обуздывать физическую силу тела: напротив, теперь она должна быть рассмотрена как искусство, восторгающее душу в мир идеальный. Поэтому в первом случае она была ἀντιστροφον τῆς γυμναστικῆς, а в последнем Сократ хочет разуметь ее, как приготовительницу к философии.
  16. Эту басню приводит Theo Smyrn. p. 7, ed. Celder., а Bullialdus, объясняя ее, говорит, что она взята из «Паламида», составляющего заглавие одной басни Софокла. Но эта шутка над Агамемноном встречается и у других трагиков; посему можно думать, что Паламида понимал здесь Платон, как лицо родовое или нарицательное — в том же смысле, в каком мы собственное имя иногда употребляем во множественном числе. Такою насмешкою трагики хотели выразить, что Агамемнон не знал арифметики.
  17. То есть, о сущности: есть ли в арифметике нечто ἀγωγὸν πρὸς τὴν οὐσίαν, или нет ничего такого?
  18. Всю эту мысль коротко и ясно излагает Theo Smyrn, p. 8, «Что̀ просто движет чувством, то не возбуждает и не вызывает мышления, как например, взгляд на палец, — толст ли он или тонок, велик или мал: а что производит в чувстве движение противное, тем возбуждается и вызывается мышление, когда, например, одно и то же кажется великим и малым, легким и тяжелым, одним и многим. Таким образом искусство считать, или арифметика, влечет и руководствует к истине.»
  19. Эти слова многими филологами переводятся и объясняются неправильно. Греческий текст таков: ἐν πᾶσι τούτοις οὐκ ἀναγκάζεται τῶν πολλῶν ἡ ψυχὴ τὴν νόησιν ἐπερέσθαι τί ποτ᾽ ἔστι δάκτυλος. Некоторые, и между прочими Шлейермахер, слово τῶν πολλῶν поставляют в зависимость от ἡ ψυχή: но в этом-то и ошибка. По намерению философа, пред родительным τῶν πολλῶν надобно разуметь περὶ и относить его к ἐπερέσθαι, как бы читалось так: οὐκ ἀναγκάζεται ἡ ψυχὴ τὴν νόησιν ἐπερέσθαι περὶ τῶν πολλῶν, ὅταν ἐπέρεται, τί ποτ᾽ κ. τ. λ. Мысль Сократа состоит в том, что чувству свойственно смотреть на предмет один сам по себе, а поставлять его в отношение к другим предметам, или сравнивать с другими предметами ему вовсе несвойственно. Поэтому никакой предмет, пока он является чувству один, сам по себе, естественно не возбуждает размышления.
  20. Но когда чувство и проч., πρῶτον μὲν ἡ ἐπὶ τῷ σκληρῷ —  — αἰσθανομένη; связь этой греческой фразы с предыдущими и последующими мыслями для меня непонятна. Во-первых, конструкция её такова, что никак не позволяет ей быть вопросительною; во-вторых, заключающаяся в ней мысль очевидно противоположна предыдущим, а между тем слова πρῶτον μὲν не выражают такого поворота; в-третьих дальнейшая речь — ἀναγκαῖον ἐν τοῖς τοιούτοις κ. τ. λ. есть конечно, ἀπότασις предыдущей. Поэтому хотелось бы читать: πρῶτον μέντοι ἡ επὶ τῷ σκληρῷ, — на том основании, что μέντοι в подобной конструкции значит — напротив. См. Apol. p. 17 C. Потом после αἰσθανομένη, по моему мнению, требуется, вместо знака вопросительного, colon. Этим оканчивается протазис и отделяется от апотазиса подтверждением Главкона — Οὕτως, каковые перерывы периода у Платона встречаются нередко.
  21. Зрению подлежит тот самый предмет, который, быв поставлен в известные отношения, сознается бо́льшим и меньшим; но таким представляется он не зрению, а рассудку: для зрения же все качества предмета, находимые рассудком посредством отношения предметов, сливаются в одно и составляют то, что на языке нынешней логики есть конкрет, означаемый каким-нибудь именем.
  22. Числами самими в себе здесь называются числа чистые, известные в математике под именем отвлеченных или идеальных, свободных от всего конкретного. Этим числам противуполагаются ἀριθμοὶ σώματα ἕχοντες или числа конкретные, овеществляемые самими вещами. Те могут быть названы как бы формами счисления — μόνας, δυάς; а эти считаются в вещах — τὸ ἕν, δύο, и т. д., и потому называются арифметическими. Впрочем см. Trendelenburg. Platonis de ideis et numeris doctrina ex Aristotele illustrata p. 71 sqq.
  23. Отвлеченная, или формальная единица — μόνας, как единица, не может быть делима на части. Если же ты станешь делить ее, — люди, знакомые с идеальною стороною числа, будут увеличивать только число единиц, а не части одной единицы, чтобы во множестве частей единицы не уничтожалась самая единица.
  24. В какой степени приложима она... ὅσον μὲν — αὐτοῦ τείνει. Здесь αὐτοῦ зависит от ὅσον и, не смотря на то, что стоит в среднем роде, относится πρὸς την γεωμετρίαν. Такая конструкция относительных и указательных местоимений у Платона чаще всего. См. Charm. 154 E. Почти так местоимения указательные иногда сочиняются и у нас. Это — человек добрый; это — вещи полезные.
  25. Если бытное, εἰ δὲ γένεσιν: разумеется мир явлений — вещи, непрестанно рождающиеся и исчезающие, а всё такое называется бытным, τὸ γενόμενον, и противуполагается τῷ εἷναι. См. p. 525 B sqq.
  26. Если, то есть, геометрия есть такая наука, какою мы хотели бы ее видеть, то геометры делают не то, что говорят: они прилагают геометрию только к опыту, а не к познанию сущности вещей, к чему предназначена она самою своею природою. Кстати надобно заметить, что употребленный здесь глагол φθέγγεσθαι значит не то, что ὀνομάζειν или λέγειν, а издавать звуки, и скрывает в себе тонкую насмешку, подобно тому, как говорится libr. VI, p. 505 C. Theaet. p. 157 B, al. Нельзя оставить без замечания и того, что внося в текст слово καὶ ἀναγκαίως, Платон разумел, кажется, так называемую γεωμετρικὴν ἀνάγκην.
  27. Любезен ты, ἡδὺς εἷ — форма вежливой насмешки. Греки, чтобы избежать грубых и оскорбительных выражений, ввели в употребление такие формулы, которые обличали худое дело или слово, не трогая самолюбия. И это всегда приправлялось аттическою солью. Так, например, чтобы не назвать кого-нибудь глупым или хитрым, они употребляли слова ἡδύς γλυκύς, εὐήθης, χρηστός. Plat. Euthyd. p. 226 D: σὺ δὲ ἴσως οὐκ οἴει ὁρᾶν αὐτά· οὕτως ἡδὺς εἷ. Gorg. ρ. 200 E: ὡς ἡδὺς εἷ, τοὺς ἠλιθίους λέγεις τοὺς σώφρονας.
  28. Повороти назад, ἄναγε — εἰς τοὐπίσω — метафора, взятая от кораблеводителей, когда они дают кораблю задний ход, inhibent navem.
  29. Платон, очевидно, разумеет здесь стереометрию, которую геометры в его время еще не развили, как особую часть науки, но, по рассмотрении разных приемов для определения поверхностей, переходили прямо к астрономии. Им не приходило на мысль, что, не изучив законов построения и измерения твердого тела самого по себе, нельзя определить законов движения его в небесных пространствах. Таким образом, к необходимости развить стереометрию Платон пришел, так сказать, à priori, и последующим геометрам указал еще нетронутую сторону их науки. Притом надобно заметить, что слово куб, которого понятие установлено было еще Пифагором, у Платона берется в значении тела вообще, поколику оно имеет высоту, широту и глубину.
  30. Замечательно, что и у древних Греков общество боялось реформ и нововведений в науках; наукам во все времена суждено было идти за явлениями в мире опыта, и формами теории связывать отдельные, разнородные, выработанные жизнью факты. Нет сомнения, что в таких частных фактах являлись по временам материалы и стереометрии: не было только науки; ибо, по врожденной человеку осторожности, смелое наведение всегда пугало его, или по крайней мере возбуждало к себе недоверчивость. Замечательно равным образом, что и Платон уже в области знания чувствовал потребность гласности, или обнародования мыслей, порождаемых исследованиями наставников юношества. На это можно смотреть, как на первое пробуждение идеи академии наук.
  31. Ты, кажется, питаешь в себе не низкое понятие о науке, οὐκ ἀγεννῶς μοι δοκεῖς.... говорится, очевидно, иронически, и тонкость этой иронии возвышается антитезою, что тогда как популярная астрономия заставляет поднимать глаза кверху, цель её довольно низка.
  32. В этом месте отличительною чертою популярной астрономии Платон почитает начертательное изображение звездного неба с показанием симметрического и точного расположения небесных светил: напротив, астрономия умственная, или та, которая может возвышать душу к истине, должна изучать пропорциональное и относительно согласное движение звезд, так чтобы оно определялось числами и приводило к идее абсолютной скорости и абсолютной медленности, чего зрением видеть уже нельзя, что доступно только мышлению.
  33. Двумя видами движения Сократ называет двоякость впечатлений, производимых на два чувства — зрение и слух. Впечатления, производимые на слух, соответствуют тем, которые действуют на зрение, и потому называются ἀντίστροφα αὐτῶν. Вид движения, относящийся к зрению, есть орудие астрономии, которая чрез его посредство усматривает пути, совершаемые небесными телами. Кроме этого, то есть, астрономического, другой, относящийся к слуху, служит проводником гармонии, которую производят своим движением небесные тела, и полагают начало музыки. Таким образом астрономия и музыка являются как науки взаимно сродные, какими они казались Пифагору и его последователям, которые учили, что музыка земная есть подражание музыке небесной. Censorin. De die natal. c. 13.
  34. Сократ учит, что истинное достоинство музыки состоит не просто в слышимом нами сочетании звуков, так как это относится к одному чувству, и не в том возбуждаемом звуками удовольствии, которого ищет в них невежественный народ, но в созерцании безусловных оснований всякой гармонии, и в самом их знании или теории, чрез которую душа возбуждается к исследованию и рассматриванию вещей, существующих в себе и не подлежащих чувствам.
  35. Берут подобное этому худшее, ἕτερον τοιοῦτον ποιοῦσι, ἕτερον здесь имеет то же значение, какое в Эвтидеме, p. 280 E, мы заметили в слове θάτερον: если оно употребляется при сравнениях вещей, то в моментах сравниваемых означает худшее. Под худшим Платон разумеет то, что в небесной музыке Пифагорейцы слышали только музыку чувственную.
  36. Трудятся безрассудно, ἀνῆνυτα — πονοῦσι, т. е. предпринимают такую работу, которая, при всех усилиях, не может быть доведена до конца, и потому не приносит никакой пользы. Так, Legg. V, p. 737 B: μάθεος — πόνος καὶ ἀνήνυτος. Но ἀνήνυτα πονεῖσθαι — не το же, что ἀνόνητα πονεῖν: последнее значит делать что-нибудь попусту, не давая мысли об усильном и тяжелом труде. Libr. VI, p. 488 C: ἀνόνητα δὴ πονῶν οὐκ οἷει κ. τ. λ.
  37. Толкуя о каком-то сгущении тонов, πυκώματα ἄττα ὀνομάζοντες. Под словом πυκώματα разумеется не быстрая смена звуков, а до крайности уменьшаемое расстояние между тонами, или чрезвычайные дробности в понижении и повышении струны. Пифагорейцы, то есть, во всяком фоническом интервале, сколь бы мал он ни был, старались уловить и определить всегда новый, средний звук. См. Theon. Arithm. p. 21. Music. p. 73. Bœckh. de Metris Pindar. p. 208. Moeres p. 175 Ἠχή ἀττικῶς, ἦχος ἐλληνικῶς.
  38. Весьма остроумная шутка над теми артистами, которых знание в музыке не простирается далее строя струн, или которые стоят не выше настройщиков, при посредстве своего ключа, только обеспокаивающих струны, как у Aristaen. Epist. XIV, libr. 1: τί πράγματα παρέχετε χορδαῖς. Об ироническом значении слова χρηστός в выражении: добрые музыканты, сказали мы выше, по поводу объяснения прилагательного ἡδύς. См. p. 527 D.
  39. Это место по-гречески читается так: ἵνα δὲ μη μακροτέρα ἡ εὶκὼν γίγνηται πλὴκτρῳ τε πληγῶν γιγνομένων καὶ κατηγορίας πέρι καὶ ἐξαρνήσεως καὶ ἀλαζονίας, χορδῶν, παύομαι κ. τ. λ. Некоторые критики понимают смысл этого текста, по моему мнению, вовсе не так. Вот, например, перевод Штальбома: «чтобы это описание и изображение не сделалось слишком длинным от ударов смычка и шума струн, когда они являются или упрямыми, или хвастливыми (когда, т. е., или не издают никакого звука, или издают звук то непомерно тихий, то слишком громкий), — я полагаю ему конец.» Ученый критик, во-первых, не заметил, что частица τε связывает выражение: πλὴκτρῳ πληγῶν γιγνομένων, с предыдущим: ἐπὶ τῶν κολλόπων στρεβλοῦντας, а не с шумом струн (convicio chordarum), которого в греческом тексте вовсе нет. Во-вторых, он не обратил внимания на предлог περί, который, стоя после своего имени, обыкновенно значит: относительно, касательно, для; так что слова: πλήκτρῳ πληγῶν γιγνομένων, выражают средство, а словами: καὶ κατηγορίας πέρι καὶ ἐξαρνήσεως, καὶ ἀλαζονίας χορδῶν, означается цель. В-третьих, выражение πλήκτρῳ τε πληγῶν γιγνομένων он, по-видимому, представлял в зависимости от εἰκών, тогда как это, явно, — родительный самостоятельный. Притом κατηγορία отнюдь не convicium, которым Штальбом переводит это слово, а обвинение, или жалоба, равно как ἐξάρνησις — не pervicatia, а отрицание чего-нибудь, или отказ, да и ἀλαζονία здесь — не jactatio, а бесстыдное домогательство. Кстати надобно заметить, что древние гармонисты, или Пифагорейцы, подражая своему корифею, в деле музыки отвергали всё влияние чувств и всякий суд слуха, но определяли это дело только пропорциональностью чисел. См. Aristoxen. Elem. Harm. libr. 1. Plut. de Music. c. 37, p. 1144 F. Следовавшие за этими древнейшими музыкантами поверяли гармонию более свидетельством чувств, чем умом. Ptolem. Harm. Libr. 1, c. 2. Третья школа музыкантов занималась преимущественно музыкальными инструментами и славилась особенно под именем органистов: доверяя в музыке слуху и музыкальному орудию, они начала музыки рациональной совершенно презрели. Plut. de Music. c. 39, p. 1145 C. D. Lucret. de Rer. Nat. Libr. II, v. 410.
  40. К высшим вопросам не восходят, по-гречески читается просто: οὐκ εἰς προβλήματα ἀνίασιν. Πρόβλημα или больше отвлеченное исследование оснований музыки Платон употребляет здесь для параллели с проблемами геометрии и астрономии, p. 530 B.
  41. Все науки, о которых Сократ доселе рассуждал, почитаются только началами — προοίμια или вступлением в самое дело, то есть в область диалектики, которая должна показать закон развития всех познаний, приобретаемых теми науками. Поэтому далее Сократ говорит, что люди, остановившиеся на рассмотренных выше предварительных науках, не бывают сильными диалектиками.
  42. В этих словах: дать и принять основание, заключается сжатое, но полное определение диалектики. Phileb. p. 10 E. Theaet. p. 161 B.
  43. Этот закон диалектики, учит Сократ, может быть созерцаем только умом; посему усматривание вещей, подлежащих чувствам, есть не иное что, как образ или подражание деятельности диалектической, посредством которой душа, отрешившись от телесных чувств, возносится к созерцанию самой природы вещей и не прежде отступает от исследования истины, как постигнув одним мышлением самую идею блага — αὐτὸ ὁ ἔστιν ἀγαθόν, и таким образом восходит до последних пределов мира мыслимого. Следовательно, человек, вооруженный двояким органом зрения, в одно и то же время один и тот же предмет видит в условиях бытия, свойственных двум мирам — ноуменальному и феноменальному.
  44. Сказав о созерцании одного и того же предмета очами чувств и оком ума, Сократ это последнее созерцание поставляет теперь в параллель с первым, — относительно постепенного его развития или движения к цели — к истинно-сущему. Как там, — в пещере, человек видел тени проносимых телесных изображений, отражавшихся в воде: так и здесь он созерцает тени же — но только сущего, отражающегося в наилучшей части его души, в форме идей. Как там ему нельзя было смотреть прямо на свет солнца, не подвергаясь опасности ослепнуть телесно: так и здесь он не в силах созерцать свет сущего самого в себе, не осуждая себя на слепоту духовную. Как там восхождение из пещеры под открытое небо совершалось чрез отрешение яснейшего из органов телесной природы человека, чрез чувство зрения: так и здесь восхождение к истине сущего возможно не иначе, как чрез очищение превосходнейшего органа духовной его природы, — ума. Наконец, как там переход из области теней мира видимого требовал постепенной и долговременной привычки: так и здесь приближение к истине самой в себе, или к высочайшему благу мира мыслимого, должно совершаться долговременными усилиями и постоянным навыком.
  45. Приведут туда, πρὸς αὐτὸ ἄγουσαι εἷεν, то есть к высочайшему благу.
  46. Разумеет око души, направленное к предметам обыденной жизни и развлекаемое пожеланиями вещей, недостойных разумной деятельности человека. Зарывшись в эту житейскую грязь, ум может до того привыкнуть к ней, что совершенно теряет сознание своего назначения и забывает о цели естественных или прирожденных своих стремлений.
  47. Относя веру к области мнений, Сократ разумеет под нею, очевидно, принятие какого-нибудь положения без оснований. Поэтому вера поставляется у него в соотношение со знанием, которое принимает это значение не иначе, как опираясь на известном основании.
  48. Сократ говорит о том, что до идеи блага можно доходить неиначе, как рядом оснований, выводя заключения от одного низшего к другому высшему, а не так, как бывает на войне, где воин шагает чрез трупы убитых, почитая их ненужными для того, чтобы добраться до живых. Идея блага не есть что-нибудь такое, к чему можно приблизиться непосредственно, не перешедши бесконечных степеней бытия, постепенно раскрывающих и объясняющих истину сущего. Это место, между множеством других, ясно показывает, что идея высочайшего блага у Платона была не отвлеченным понятием, а реальным органом познания существа действительного, самобытного, что созерцая высочайшее благо идеально, человек не грезит и готовится не ко сну за гробом.
  49. Как буквы, ὥςπερ γραμμάς. Употребленный здесь греческий термин возбуждает некоторое сомнение. Γραμμαὶ, — конечно, буквы, см. Prot. 326 D: но употребление этого слова в настоящем его приложении, кажется, не совсем уместно. Штальбом, вопреки всем спискам, догадывается, не должно ли здесь читать γραφάς, и в основание приводит следующие слова из Плутарха, vit. Lycurg. c. X: ὥςτε δὴ τοῦτο τὸ θρυλλούμενον, ἐν μόνῃ — τῇ Σπάρτῃ σώζεσθαι τυφλὸν ὅντα τὸν Πλοῦτον καὶ κείμενον ὥςπερ γραφὴν ἄψυχον καὶ ἀκίνητον.
  50. Χωλὸς δὲ καὶ ὁ τἀναντία τούτου μεταβεβληκὼς τὴν φιλοπονίαν. Хром и тот, кто своему трудолюбию сообщил противоположное направление, т. е. занимается одними науками, нисколько не упражняя тела.
  51. Указывается на известную сентенцию Солона: γηράσκω δ᾽ ἀεὶ πολλὰ διδασκόμενος, Это мнение Сократ почитает несправедливым в том отношении, что изучать науку методически, преследовать её развитие шаг за шагом — легче для юноши, чем для старика. Впрочем, Солон в своей сентенции πολλα διδασκόμενος понимал, конечно, практически — как непрестанное обогащение опытами жизни.
  52. Того надобно замечать, εἰς ἀριθμόν τινα ἐγκριτέον; надлежало бы перевесть: того надобно брать в ращет. Но у нас эта формула прилагается только к вещам и действиям, а не к лицам.
  53. Приходит вопрос и спрашивает. Платон вообще любил обороты речи, называемые просопопеею: но эта просопопея, по своей необыкновенности, особенно замечательна. Отвечая на вопрос вопроса о прекрасном, человек, находящийся под двумя противоположными влияниями законности и ласкательства, естественно должен затрудняться, и потому, желая угодить той и другой стороне, полагает, что известный предмет столь же прекрасен, как и безобразен. Это колебание сознания на сторону истины и лжи, добра и зла, это умственное и нравственное равнодушие есть первая инстанция разрушения самых благородных убеждений. Но если человек, колеблющийся в своих убеждениях, узнает еще, что он подкидыш, а не родной сын, что его природа не родственна с тою наукою, которой он подкинут, что в нём нет никакого прирожденного основания для сочувствования её внушениям: то этот подкидыш, захватив формальные дары воспитания, преподанные ему воспринявшею его наукою, уходит из её святилища и, совершенно предавшись ласкателям, преследует свою воспитательницу ненавистию, как будто бы в ненависти находил возмездие за прежнее послушание. Это вторая инстанция зла, на которой для истины и добра всё потеряно.
  54. А мы сказали бы: чрезвычайно как современен нам Платон! Диалектика, отрешившись от всяких познаний, чтобы легче было ей бежать, бежит быстро и опережает возраст: гул страшный — от пустоты барабана!
  55. Под именем пещеры Сократ здесь разумеет общество граждан, взаимно связанных должностями. Философ предполагает, что люди, привыкшие к свету истины и наслаждающиеся созерцанием высочайшего блага, охотно не захотели бы сойти во мрак пещеры и там, оставив сущность вещей, иметь дело с тенями их. Посему законодатель предначертанного государства считает нужным поставить им это в обязанность.
  56. Таким образом правительственными лицами в Платоновом государстве назначаются старцы-философы, приготовленные к тому особенным воспитанием и образованием, и перешедшие чрез все степени испытания. Говорят, что Платон при этом имел в виду лакедемонскую республику: но Спартанцы предоставляли право управления старцам, основываясь только на уважении к возрасту, а не к философии.
  57. То есть, ты обтесал и выполировал своих правителей, будто резцом прекрасную статую.