Гимназия высших наук князя Безбородко возникла в 1820 году и просуществовала с разными переменами до 1833 года, причём имела всего восемь выпусков. Этот первый период существования гимназии знаменателен не только потому, что дал ей окончательное устройство, завершившееся уставом, высочайше утверждённым только в конце его, 19-го февраля 1825 года, но и потому, что дал России троих известных писателей — Гоголя, Кукольника и Гребёнку, из которых первый по справедливости составляет славу и гордость русской литературы, и образовал Редкина, Базили, Рославского-Петровского и других, приобретших в последствии почётную известность в науке и на разных поприщах общественного служения.
Нет сомнения, что учреждение в Нежине высшего учебного заведения обязано тому потоку просветительных идей, который, исходя от воцарившегося незадолго пред тем императора Александра Первого, охватил всё, что способно было усвоить эти идеи и проникнуться ими. Наибольшее господство последних и стремление выразить их в распространении учебных заведений падают, как известно, на первые годы царствования Александра Павловича, столь богатое начинаниями и в других направлениях. Под влиянием этого потока идей, граф Илья Андреевич Безбородко изменил первоначальное назначение пожертвования своего знаменитого брата, князя Александра Андреевича, завещавшего употребить значительный капитал в пользу богоугодных заведений и, присоединив к ним ещё большие из своих обширных средств, обеспечил существование высшего учебного заведения в Нежине.
19-го июля 1805 года была подана Александру Благословенному достопамятная всеподданнейшая записка графа Ильи Андреевича, которою был положен краеугольный камень заведению, воспитавшему Гоголя — и с неё начинается история последнего.
«Всемилостивейший Государь! После смерти покойного брата моего, князя Безбородко, нашёл я в бумагах его записку, в коей означено желание его, чтоб из доходов его имения взносимо было в Воспитательный Дом, в продолжение первых пяти лет по смерти его, по 10,000 рублей и по истечении сего времени, чрез восемь лет, по 20,000 рублей. Воля брата моего была, чтоб собираемые с сих сумм по взносе проценты обращаемы были в пользу богоугодных заведений.
«Получив в наследство имение покойного брата моего, не мог я до сих пор, по разным обстоятельствам домашним, привести сего предположения его в действие. Теперь, желая исполнить оное в точности и обратить сие пожертвование наиполезнейшим образом для общества, я купно рассуждал, что нигде удобнее оно употреблено быть не может, как в Малороссии, отчизне покойного моего брата.
«В сем предположении я изыскивал на какое бы именно полезное заведение сумма сия, которую я взнести располагаюсь, обращена быть могла; и находя, что попечением правительства в сем краю уже основано и ещё предназначается довольно пристанищ для призрения бедных, я сужу, что всего удобнее и с видами Вашего Императорского Величества к распространению просвещения сообразнее быть может устроить в Малороссии на счёт сего пожертвования училище высших наук, которое здесь ещё не существует и от которого можно ожидать великой пользы, как для всех, так особливо для тех неимущих дворян и другого состояния молодых людей, кои по скудости своей не могут иметь достаточных способов к образованию себя и коим, с учреждением сего заведения, открыться может новое средство к приготовлению себя на службу Вашего Императорского Величества.
«Изложив намерение моё, должен я всеподданнейше представить о тех способах, кои могут быть преподаны к приведению его в действие. Они состоят в следующем: как шесть лет по смерти брата моего минуло, то в следствие воли его взносить в первые пять лет по 10,000 рублей, а последние восемь по 20,000 рублей в Воспитательный Дом, я имею в готовности за шесть лет 70,000 рублей с процентами, на сумму сию причитающимися за прошедшие годы, что всего и составляет по сей 1805 год апреля по 6-e число 81,920 рублей. А в остающиеся впредь семь лет взносимо будет каждый год по 20,000 рублей от меня или наследников моих в то самое место, куда взнесётся сумма, ныне представляемая мною. Моё желание есть, чтоб суммы сии отданы были в государственный заёмный банк, с тем, чтобы проценты с них обращались на счёт сумм, на содержание предполагаемого училища нужных.
«Но как одни проценты сии были бы недостаточны для основания и содержания сего училища, то в дополнение недостатка сумм, на сие потребных, я полагаю от себя: дать под означенное училище навсегда место с садом, принадлежащее мне в городе Нежине, коему и план при сём представляю, и заготовленный для строения дому материал, состоящий в кирпиче, сколько оного есть в наличности. И, споспешествуя с своей стороны благонамерениям покойного брата моего, с сего времени и впредь на вечные времена ежегодно из доходов имения моего назначаю давать по 15,000 рублей, взнос которых чиню ныне с тем, чтоб к построению дома для училища употребить из сей ежегодной суммы, от меня жертвуемой, с процентами, коя ныне за шесть лет, за внесенную сумму 70,000 рублей, составляют 11,920 рублей. А по отстроении уже дома, когда откроется училище, то оная сумма, по 15,000 рублей, должна обращаема быть на содержание того училища. А дабы предположение сие не было подвержено никакой неопределительности, я предоставляю, чтобы из недвижимого моего имения, состоящего в Малороссии, 3000 душ служили бы навсегда обеспечением училищу к получению с них дохода вышеозначенного, жертвуемого от меня особо, так чтобы имение сие, оставаясь во владении моём и наследников моих, не могло быть ни продано, ни заложено, и чтоб в случае если бы впоследствии встретились какие затруднения со стороны наследников моих в доставлении вышеупомянутого дохода, училище на узаконенных правилах право имело оные с имения сего взыскать, кому бы оно ни доставалось; разве бы, по предварительному моему или наследников моих с правительством соглашению, предоставлено было мне или наследникам моим снять с имения сего условие сие и переложить оное на другое недвижимое имение.
«До времени ж, пока я представлю на обеспечение училищу к получению предназначаемых от меня 15,000 рублей, с сего года навсегда жертвуемых каждогодно, определяемое мною имение в 3000 душах, которое будет залогом и беспечностью на будущие времена, ответствую я всем моим имением в верности и благонадежности сего платежа.
«В сем состоят способы, предназначаемые мною к основанию в Малороссии училища высших наук. При пожертвовании сем, как соответственно воле покойного брата моего, так и по собственному усердию моему к общему благу, всеподданнейше испрашиваю: чтоб училище сие было устроено в городе Нежине на месте, уступаемом мною и чтоб оно наименовано было: «Гимназия Высших Наук». Повергая сие на высочайшее Вашего Императорского Величества усмотрение, я смею ласкаться, что приношение сие, быв сообразно благотворительным попечениям Вашего Величества о просвещении народном, привлечёт на себя всемилостивейшее благоволение Ваше и удостоится монаршего утверждения.»
Император указом Сенату 29-го июля утвердил пожертвование, возложив на графа Илью Андреевича орден Владимира 1-го класса и повелев поставить бюсты обоих жертвователей в зале собрания училища, «чтоб они были залогом общей признательности к столь похвальному подвигу, предпринятому ко благу отечества».
Вслед за тем предпринята была постройка самого здания, в котором должно было поместиться новое заведение, при чём граф далеко не ограничивался средствами, указанными на то в записке: не смотря на предварительно заготовленный материал, крепостной труд и разные пособия со стороны прилежащих к Нежину имений графа Безбородко, стоимость здания возросла до 604,034 рублей. Постройка столь обширного здания на болотистой нежинской почве, конечно, заняла много времени; встретились и другие затруднения замедлившие на целые пятнадцать лет открытие гимназии. Графу Илье Андреевичу не суждено было дождаться осуществления заветной мысли: он скончался 3-го июня 1816 года. Ближайший наследник его в мужской линии, пятнадцатилетний сын старшей дочери, граф Александр Григорьевич Кушелев-Безбородко, в то время ещё продолжал своё образование. Только в 1820 году 19-го апреля последовал Высочайший рескрипт, окончательно утвердивший высшее учебное заведение в Нежине, с назначением графа Александра Григорьевича почётным его попечителем, а по нём — всегда старшего в его роде. Проект устава гимназии высших наук составлен был ещё за год перед тем; но утверждение его также замедлилось слишком на пять лет, в следствие недоумений, возникших в главном правлении училищ, где он рассматривался: в проекте не было назначено окладов секретарю правления, кассиру, расходов на учебные пособия воспитанникам и прочее; кроме того, главное правление училищ признавало необходимым уделять часть доходов в пособие к содержанию преподавателей. Были, без сомнения, недоумения и относительно организации учебного дела, так как в след за тем были предлагаемы первому директору относящиеся сюда вопросы. Все эти недоумения своевременно сообщались почётному попечителю.
Не предвидя скорого их решения, граф обратился к министру с просьбой о дозволении открыть, впредь до утверждения устава, курс учения в гимназии. Разрешение было дано и в то же время предписано попечителю харьковского учебного округа распорядиться открытием гимназии.
К тому же времени удалось приискать и вполне достойного директора гимназии. Замечательно, что первые два директора и, притом, лучшие, Кукольник и Орлай, были карпато-руссы. Последний, раньше переселившийся в Россию и успевший скоро обратить на себя внимание высшей медицинской администрации, указал на Кукольника, как достойного кандидата на одну из кафедр при С.-Петербургском Педагогическом Институте. Назначенный профессором римского права, он в то же время читал студентам химию, технологию и сельское хозяйство, а в открытых после публичных курсах для чиновников — физику, римское право и частное русское право. Серьёзное отношение Кукольника к своему делу выразилось рядом печатных курсов по наибольшей части упомянутых предметов, что и доставило ему весьма почётную известность. В 1813 году он назначен был преподавателем римского и гражданского русского права великим князьям Николаю и Михаилу Павловичам, а в марте 1819 года он назначен был председателем конференции в только что открывшемся С.-Петербургском университете. С первого взгляда нелегко объяснить решение Кукольника, продолжительною службою и учёными трудами достигшего столь прочного и почётного положения в Петербурге, переселиться в отдалённый и глухой край: это решение можно объяснять только его слабым здоровьем, требовавшим и лучшего климата и более покойной жизни, здоровьем любимой дочери, на что указывает его сын, а также убеждениями графа, его ученика.
Как бы то ни было, Кукольник, снабжённый всем необходимым и девятью тысячами на первоначальные нужды при открытии нового заведения, немедленно отправился в путь и прибыл в Нежин в конце августа 1820-го года. Тогдашний попечитель харьковского учебного округа 3. Я. Карнеев, которому Кукольник двумя письмами, из С.-Петербурга и Нежина, сообщил о своём назначении и прибытии на место службы, с большим уважением отнёсся к достоинствам первого директора гимназии высших наук. «Будучи удостоверен в отличных ваших достоинствах», пишет Карнеев, «я сердечно рад, что Бог благословил иметь мне вас помощником в устроении такого учебного заведения, которое обещает великую для малороссийского края пользу. Весьма жаль, что вам не можно было побывать у меня в проезд ваш из С.-Петербурга. Нам непременно нужно побеседовать лично о всех тех мерах, какие потребны к неукоснительному устройству вверенной вам гимназии, в чём чрез переписку весьма трудно успеть, потому более, что устав для Нежинской гимназии не составлен и ещё неизвестны мне в подробности все способы, г. почётным попечителем предлагаемые.»
Вслед за тем начинается весьма энергическая деятельность Кукольника по первоначальному устройству заведения и по открытию курсов. Нужно было обзаводиться всем, нужны были деньги, рабочие руки, прислуга, помощники, наконец преподаватели. А между тем ещё в сентябре собралось «значительное число юношества, изъявившего желание поступить в нежинскую гимназию, что обязывало директора ускорить открытием курсов. Понятна та тревога, те хлопоты, неприятности, среди которых вдруг очутился почтенный, но слабый здоровьем, директор. Должно с глубоким сочувствием относиться к той готовности удовлетворять всем нуждам зарождавшегося заведения, какую в своей переписке постоянно обнаруживал почётный попечитель; но он был далеко и на переписку с ним, как и с харьковским попечителем, уходило много времени, а нужды, требовавшие немедленного удовлетворения, возникали непрерывно.
О деньгах меньше всего приходилось беспокоиться. На 210 тысяч, пожертвованных князем А. А. Безбородко, к 1820 году наросло процентов 169,108 рублей 57 копеек; из них девять тысяч выдано было Кукольнику, при отъезде из Петербурга, на первоначальные нужды гимназии. «По сношению моему с министром финансов», пишет министр народного просвещения и духовных дел от 4-го августа 1820 года, «капитал сей переведён из банка в комиссию погашения долгов для внесения в разряд долгов неприкосновенных, а упомянутые проценты переданы департаменту Министерства Народного Просвещения и на них взят банковый билет, при чём сделано распоряжение впредь о правильной ежегодной высылке следующих процентов с 210 тысяч». В то же время граф Кушелев-Безбородко предписал своей Веркиевской экономии выдать за первую треть 1821 года пять тысяч из назначенных графом Ильёю Андреевичем к ежегодному жертвованию на вечные времена 15 тысяч. Та же Веркиевская экономия получила предписание графа всячески содействовать устройству гимназии, так что к услугам последней являлись, по крайней мере в первое время, столяры, плотники и другие рабочие, в экономии приготовлялись классные столы, скамейки, шкафы и прочее; сам же граф, сколько было возможно, принимал живейшее участие во всём, что касалось первоначального устройства заведения.
Труднее было устроиться с людьми. Прежде всего дал себя чувствовать крайний недостаток в прислуге. Для устранения его Кукольник обратился к харьковскому попечителю с просьбою о доставлении тринадцати инвалидов «доброго поведения». «Гимназия», пишет директор, «открывая своё действие по всем частям, нуждается в людях, потребных для услуги в заводимом при оной казённом пансионе и для стражи, коей требует обширное здание, сад и прочие службы — и она имеет повод ожидать от военного начальства просимого содействия потому, что в состоящем при ней казённом пансионе будут также принимать участие в воспитании осиротевшие дети военных высших чиновников, для содержания коих основатели сего заведения сделали особое пожертвование». Эта инвалидная команда, потребовавшая большой переписки, не удовлетворила однако нуждам заведения: часто приходилось отсылать назад военных чинов, оказывавшихся негодными. Запросы на неё скоро прекратились. На запрос директора об определении расхода на прислугу почётный попечитель советует «умерить, сколько возможно, расходы училища, ибо всё должно клониться к делу, а ничего — к блеску». Значительным пособием в этом отношении послужила даровая прислуга, которую предлагали родители и родственники пансионеров. Желая предоставить наиболее удобств своим детям и родственникам, они нередко обращались к начальству гимназии с убедительною просьбой о дозволении оставаться при детях крепостной прислуге, с предоставлением полного права обращать её на службу заведения, смотря по её специальностям. С такою же просьбою обращался к директору и отец Гоголя, предлагая своего повара без всякой за то платы. Впоследствии правление входило с особым представлением к почётному попечителю о дозволении принимать эту даровую прислугу и получило на то разрешение.
Ещё труднее было директору обходиться без помощников, особенно в первое время. Не было эконома — и директору приходилось самому исполнять его обязанности. Впрочем, эта должность, благодаря заботливости графа, была скоро замещена студентом философии Киевской духовной академии, из дворян, Тарнавским. Особой должности бухгалтера вовсе не было положено по штату — и этот недостаток был особенно чувствителен для директора. «Хотя бухгалтер в проекте штата не предположен», пишет он попечителю, «однако же я нахожу совершенную невозможность обойтись без него. Я объяснял письменно сие обстоятельство его сиятельству и убедительно просил о присыле такового чиновника для ведения счётов по крайней мере до открытия правления гимназии и надлежащего устроения оной, ибо мне, при многочисленных предметах и управлении по всем частям, невозможно заняться делопроизводством по счётной части, требующей особенного и опытного чиновника».
Наконец Кукольник нашёл в Нежине «значительное число юношества, желавшего поступить в гимназию». Преподавателей не было, а медлить было нельзя, в виду высочайшего повеления открыть заведение и в интересах юношества. Притом все первые кандидаты в гимназию, дети 8—12 лет, были крайне неравного приготовления: «из них большая часть есть таких», писал директор попечителю, «которые несколько лет уже обучались в разных учебных заведениях и приобрели хорошие познания в предметах наук, по коим можно бы было разместить их по разным классам; но в языках, особенно же в латинском, некоторые из них имеют слабые только начала, или же вовсе им не обучались». Так как по проекту устава требовались непременно достаточные познания в языках русском, латинском, немецком и французском для первых трёх классов, то есть для первого трехлетия, и без этих познаний не дозволялось переводить учеников в следующие классы, то, следуя строго проекту, или должно было совсем отказывать большинству в приёме, или всех принимать в первый класс, хотя «ни то, ни другое», по мнению директора, «не соответствовало бы ни отеческому попечению правительства о народном просвещении, ниже цели сего заведения, которое обязано всеми мерами облегчать, а не затруднять воспитание отечественного юношества». Вследствие того, директор предлагал, по прибытии профессоров, произвести общее испытание в предметах и языках, а до формального открытия гимназии употребить всевозможные усилия к восполнению познаний учеников особенно по языкам; пред открытием же гимназии произвести новое испытание, по которому и распределить учеников по классам. «Я питаюсь несомненною надеждою», заключает своё донесение директор, «что таким образом, при помощи Всевышнего и при особенном усердии наставников, можно до такой степени уравнить сведения прилежных учеников, что и время прежнего их учения не будет для них потерянным, и поддержится уважение заведений, в коих они прежде сего обучались, и предписания устава гимназии, при самом объявлении оного, будут в надлежащей мере исполнены». Распоряжение это было утверждено министром, при чём предписано объявить родителям, что «они должны уже оставаться довольными имеющим быть, по состоянии устава, распределением детей их по классам, какое, на основании устава, начальством гимназии, по открытии оной, сделано будет». Из приложенного к представлению директора распределения часов учения, начавшегося с сентября, видно, что двухчасовые уроки продолжались ежедневно от 8 часов утра до 12 и от 2 до 4 пополудни, что наибольшая их часть посвящаема была языкам, остальные же — закону Божию, арифметике, истории, географии, рисованию и чистописанию. В шесть часов пополудни воспитанники ежедневно должны были заниматься «чтением книги, составленной из четырёх евангелистов и деяний апостольских»; остальное время посвящалось на повторение уроков и на отдохновение. Всех поступивших в гимназию в первый раз было 17. Преподавание, до прибытия профессоров и притом безмездно, было поручено следующим лицам: преподавание закона Божия — священнику Григоровичу, законоучителю поветового училища, французского языка — «иностранцу французской нации» Аману, немецкого — представленному к утверждению в надзиратели Зельднеру, рисование — художнику Павлову; все же остальные предметы — латинский язык, русскую грамматику, арифметику, историю и географию — принял на себя сам директор. Вскоре прибыли в Нежин и вступили в должность младший профессор немецкого языка Миллер и русского Чекиев. Обучение языкам, при всей неравномерности познаний, по недостатку наставников, происходило одновременно и совместно. Но ещё в это время предполагалось установить особое распределение учеников по обучению языкам, независимое от распределения их по классам по обучению остальным предметам.
Такова была деятельность первого директора нежинского высшего училища имени князя Безбородко. Его слабое здоровье не выдержало усиленного труда, соединённого притом, без сомнения, со множеством мелких и крупных неприятностей: он впал в ипохондрию, к которой, по свидетельству сына, имел предрасположение, и 6-го февраля 1821 года скончался.
Из официальных бумаг того времени видно, что внезапная смерть директора произвела большую тревогу не только в среде преподавателей, но и родителей воспитанников. На другой день первые донесли обоим попечителям, что директор, «будучи одержим внутреннею геморроидальною болезнью и сильным биением сердца», сего февраля 6-го дня, в семь часов утра, к крайнему нашему прискорбию и к сердечному сокрушению оставленного им семейства, внезапною смертью скончался, по свидетельству доктора, от апоплексического удара». Вслед затем преподаватели, «собравшись для принятия мер к сохранению порядка гимназии, к содержанию воспитанников и к продолжению преподавания наук, с общего согласия, впредь до разрешения высшего начальства, составили общее управление на таковых правилах, какие, по необходимости внезапных обстоятельств, сочли лучшими». В то же время приняты были временным правлением все казённые вещи и суммы и последние препровождены на хранение в нежинское поветовое казначейство.
Отсутствие единства власти и направляющей руки, по-видимому, очень скоро дало себя почувствовать. Небольшое собрание младших профессоров, только что съехавшихся с разных сторон в Нежин, не успевших ещё достаточно ознакомиться друг с другом и считавших себя равными до званию и службе, не могло оказаться удобным для управления сложным механизмом высшего учебного заведения и притом с интернатом. Ещё в представлении почётному попечителю 11-го февраля собрание откровенно признаёт себя «неприноровившимся к обычаю сея страны и совершенно неимеющим сведений о жителях сего города», а потому просит не оставить без руководителя и избрать в директоры «из известных, опытнейших и как учёностью, так и правотою сердца, знаменитых мужей, и чрез то как нас, кои не успели ещё снискать себе доверия, так наиболее знаменитое учебное заведение, вывести в самом начале из обстоящих ныне весьма великих затруднений, тем более, что родители воспитанников гимназии, имея личное доверие к покойному директору, к нам же весьма сомнительное, по незнанию нас, хотят брать их назад в домы свои, как слышали о сём со стороны». Опасения временного правления были не напрасны, а равно и причины тревоги родителей понятны: нет сомнения, что только что установившиеся гимназические порядки, не успевшие ещё окрепнуть, не замедлили быстро пошатнуться; между наставниками не замедлили появиться несогласия; слухи о возникших нестроениях в преувеличенных размерах быстро доходили до родителей воспитанников.
Вскоре по смерти директора начинается дело «о зазорных поступках» младшего профессора немецкого языка Миллера. В заседании 27-го февраля исправляющий должность инспектора Чекиев заявил, что Миллер, «творя до сего времени многократно неприличия, накануне, в пять часов пополудни, в то самое время, когда воспитанники, после христианского говения и принятия святых таин евхаристии, располагались к некоему отдохновению, явившись в комнаты воспитанников в неблагообразном виде от излишнего употребления горячих напитков, делал, в совершенной потере даже общего смысла, разные, нисколько не соответствующие званию профессора, неприличия и оскорбительные соблазны, побуждая одних к пляске, а других к другим подобным неблагопристойностям». При этом Платон Кукольник от имени матери своей заявил, что в тот же день и в том же неблагообразном виде Миллер «нанёс великое огорчение их семейственному спокойствию и без того горестями сопровождаемому». Вызванный в заседание, Миллер явился в том же виде и отвечал одними грубостями. Временное правление «с крайним сокрушением сердца» определило донести попечителю о порочном поведении Миллера и просить о его увольнении и замене по преподаванию немецкого языка надзирателем Зельднером. В этом донесении, а равно и во вторичном от 4-го марта, правление указывает на «предосудительные отзывы», распространявшиеся как в городе, так и в окрестном дворянстве. Дело окончилось удалением Миллера от должности «в отвращение детей от дурных его примеров».
В то же время происходила сильная распря между правлением и семейством покойного директора, остававшимся ещё в прежнем помещении и даже пользовавшимся по-прежнему казённым содержанием. Распря эта, будучи любопытна сама по себе, как эпизод из первоначальной истории заведения, в то же время, бросая свет на семейную среду директора, имеет биографический интерес и в отношении к Кукольнику-отцу, и к Кукольнику-сыну, тогда одиннадцатилетнему мальчику, а впоследствии — даровитому и плодовитому русскому литератору.
Сначала правление, из уважения к заслугам директора, относилось с большим вниманием и заботливостью к осиротелому семейству и в своих донесениях почётному попечителю ходатайствовало о предоставлении ему казённого содержания впредь до получения вдовою Кукольника вида для свободного жительства. Но такие отношения прекратились скоро. 25-го мая в общее собрание правления явились учитель французского языка Аман и надзиратель Зельднер и заявили, что они «не желают и не могут долее исправлять надзирательской должности, так как статская советница Кукольник, почасту приглашая к столу своему или на чай некоторых воспитанников, не известно из каких видов или своекорыстных интересов, внушает им неприличный для юношества образ мыслей против надлежащего уважения их наставников и надзирателей, вперяет им, что Аман не есть настоящий учитель, что он по состоянию своему происходит из мещан и не сведущ в порученной ему должности, что будто покойный муж её составил ему, Аману, счастье, извлёкши его из состояния мещанства, что Зельднер, как иностранец, будучи неизвестного состояния, едва ли может принадлежать к благородному сословию; что Пилянкевичь, провождая всё время у своей сестры (вдовы Кукольника) и во всём от неё интересуясь, а потому во всём потворствуя и угождая ей, не только не отклоняет детей или сестру свою от вышеизъяснённых внушений, но, в угодность ей и как бы из собственных личных каких выгод, подтверждает речи её и тем более в юношеских сердцах возжигает искру неповиновения и непослушания, из чего следствием может произойти одна не малая утрата и даже порча их нравственности, особенно неминуемое уклонение от общих правил благоповедения». Пилянкевичь, присутствовавший в собрании, «встал с своего места и, вместо надлежащего изъяснения дела, причин и обстоятельств его, стал поносить Амана и Зельднера, произносил на них весьма неприличные и самые оскорбительные речи, называя их разными именами, одному ремесленному состоянию мещанства принадлежащими, причём не удержался в дерзости своей изречь оскорбительную хулу даже на всё собрание, именуя оное каким-то скопищем и преунизительным словом — шайкою, и таковую, столь неприличную, столь же и явно нарушающую общий порядок дерзость свою заключил самым грубым выходом из собрания и крепким при затворении дверей ударом с неблагонамеренными вещаниями и, что всего неприличнее, с угрозами, ссылаясь особенно на сестру свою, что она дотоле здесь проживать и за всеми профессорами, учителями и гувернёрами соглядатайствовать будет, доколе не получит чего-то желаемого и доколе на своём не поставит того.»
Собрание, выслушав обе стороны, «подивясь столь неуместному и исступительному разгорячению ума и сердца Пилянкевича и почудившись странности столь неприличного своенравия», определило донести о всём обоим попечителям, а Амана и Зельднера убедило продолжать по прежнему свои занятия. Донесений однако не последовало, так как правление всё ещё надеялось, что беспорядки прекратятся сами собою, и притом не желало «выставлять на вид интриги столь хитрых сплетений».
Между тем вдова Кукольника, получив вид для свободного жительства, обратилась к окружному попечителю с просьбой о дозволении ей продлить пребывание в Нежине и пользоваться казённым содержанием до назначения пенсии и до оставления за нею аренды, пожалованной её мужу, прибавляя, что правление отказывает ей в содержании, несмотря на разрешение почётного попечителя. Попечитель предписал сохранить распоряжение о казённом содержании в полной силе. Тогда правление решило донести обоим попечителям о всех «возмущениях», происходящих от семейства покойного директора, объяснив, что ежемесячное содержание его обходится казне свыше 300 рублей, не считая помещения и отопления. Донесения эти заключают в себе новые черты, характеризующие и семейство директора, и состояние самого заведения в это смутное время. В них, между прочим, объясняются и причины возникшей распри: негодование вдовы Кукольника на правление произошло частью от того, что оно отклонило её попытки принимать участие в распоряжении всеми делами, частью — и это главное — от того, что оно «не согласилось на её предложение представить почётному попечителю, будто всё здешнее и окружных мест дворянство на место покойного мужа её желает определения в директоры старшего сына её, Павла Кукольника». Преследуя личные цели, она, по мнению правления, старалась всячески расстроить заведённые порядки, подорвать дисциплину, внушить воспитанникам неповиновение начальству. С этою целью Платон Кукольник, лишившийся, по распоряжению правления, возможности непосредственно сообщаться с воспитанниками, стал, под разными благовидными предлогами, посещать последних в свободные от учения часы и внушать им возмутительные мысли против порядка, послушания и повиновения, и даже уверять, что все служащие в гимназии чиновники скоро изгнаны будут, а для бо́льшего привлечения к себе воспитанников стал сообщать им соблазнительные песни, «из коих некоторые сам нарочно для того сочинял». При этом правление указывает на случай 29-го августа, когда Кукольник, «войдя, в виде некоего свободного франта, в сборный зал воспитанников в утреннее пред литургиею время, когда они, по установленному порядку, выслушав в половине восьмого часа чтение из «Нового Завета», готовились идти к литургии, взяв книгу завета, стал декламировать со всеми актёрскими жестами, дерзнув даже делать политические изъяснения на тексты, каковое изъяснение и в простом смысле совершенно воспрещено при оном чтении и самим учителям». В заключение правление просит о скорейшем удалении из гимназического дома вдовы Кукольника с семейством, так как оно совершенно уверено, что, «при дальнейшем её здесь пребывании и при ожесточённом её озлоблении на всех служащих, неминуемо произойти может глубокое расстройство». Следствием этого донесения было предписание попечителя от 19-го сентября «немедленно выслать Кукольника из гимназии и впредь в оную ни под каким предлогом не допущать; равным образом госпоже статской советнице Кукольниковой, давшей повод к существующим в гимназии беспокойствам и присылавшей ко мне на всех вообще профессоров, кроме брата своего Пилянкевича, жалобу, которая, по строгому разысканию моему чрез заслуженного в достойного чиновника, оказалась совершенно неправильною, объявить ей с должным приличием, чтобы она тотчас оставила гимназию и избрала для себя с семейством своим жительство по данному от меня пашпорту, где пожелает; младшему профессору Пилянкевичу, вышедшему из границ благопристойности, сделать замечание и подтвердить, чтобы он был внимательнее к долгу службы, к пользе казённой и к присяге, на всё то им данной. О всём таковом распоряжении моём», заключает попечитель, «донёс я господину министру и уведомил господина почётного попечителя.»
Октября 7-го правление донесло попечителю, что госпожа Кукольник, по предъявлении ей предписания, в тот же день оставила занимаемую в гимназическом здании квартиру и поместилась в частном наёмном доме в Нежине. Сын её, Платон, ещё некоторое время преподававший латинский язык, пожертвовал в след за тем гимназии значительное число книг. «Ревнуя усердию благотворителей рода человеческого, пишет он в правление, а основавших и старающихся усовершенствовать в малорусском крае гимназию высших наук, при образовании коей отец мой истощал все свои усилия и которой я сам желаю посвятить себя на службу, осмеливаюсь предложить в дар принадлежащее мне собрание отборных классических сочинений, состоящее из 500 томов. Я осмеливаюсь ласкать себя надеждою, что хотя приношение моё не может равняться с бесчисленными пожертвованиями господина почётного попечителя, коего усердию, щедроте и попечениям о благе сего заведения едва ли найдутся примеры не только в империи, но и во всей вселенной; но снисходительное правительство не отринет моей дани, которую я, по силе возможности своей, предлагаю, и приимет оную с тем человеколюбием и благосклонностью, с какими Отец небесный принял от бедной вдовицы два лепта». Попечитель разрешил принять это пожертвование с благодарностью. Не долго однако и Платон Кукольник оставался в Нежине: в октябре он подал прошение об увольнении от службы, а 3-го декабря состоялся приказ о его увольнении. Вскоре и всё семейство Кукольника переселилось из Нежина в небольшое, принадлежащее вдове, имение в Виленской губернии.
Так окончилась распря гимназического правления с семейством первого директора. Теперь трудно решить, кто был прав и кто виноват, кто был обидчик и кто обиженный. По всей вероятности, как это обыкновенно бывает, вина и увлечение были обоюдны: с одной стороны преподаватели, члены правления, почувствовавшие силу неожиданно доставшейся власти, в то же время почувствовали и наклонность к упражнению этой власти и обратили ее, сначала осторожно и не без достаточного повода, против семейства, к которому прежде относились со всеми, по крайней мере внешними, знаками внимания и почтения; с другой стороны вдова директора, пользовавшаяся прежде этими знаками внимания и почтения, а может быть и некоторым влиянием на ход дел, замечая их уменьшение и даже утрату и раздражаясь тем, пыталась удержать за собою прежнее положение и, в порывах раздражения, была не разборчива в средствах. В своих действиях, направленных к этой цели, она находила поддержку в собственном семействе, в сыне и брате, и попытка, указанная в донесении правления, сохранить своё положение заменой мужа сыном в должности директора весьма правдоподобна. Неудача же в привлечении правления к участию в осуществлении задуманного плана естественно усиливала раздражение. Во всяком случае вся эта история, при беспристрастном отношении к содержанию донесений и при убеждении, что многое в них преувеличено, любопытна для характеристики семейной среды первого директора гимназии.
Все эти беспокойства, сопровождавшиеся, без сомнения, множеством мелких интриг и замешательств, наполняли собою смутное время от смерти первого директора до вступления в должность нового. Слухи о происходивших в гимназии беспорядках с быстротой народной молвы распространялись не только в Нежине, но и далеко за его пределами, причём производили большую тревогу между родителями и родственниками воспитанников, тем более, что последние, как видно из донесений, были не только зрителями смуты, но и действующими лицами, привлекались к участию в смуте. Сохранилось любопытное письмо одного из родителей, подполковника Бороздина, двое сыновей которого незадолго перед тем поступили в гимназию, писанное к детям спустя две недели по смерти директора. «С душевным прискорбием», пишет Бороздин, «читал письмо от знакомого моего, извещающее о вас, милые друзья мои, и о переменах, происшедших со смертью почтенного бывшего директора гимназии, в коей вы помещены. Извещает меня: 1) присмотра за пансионарами вовсе никакого нет; 2) в болезнях пансионеров призрения и пособия никакого не делается, да и доктор посещать гимназию перестал; 3) науки, особливо языки, преподаются плохо и в иные дни вовсе классов не бывает; 4) из числа профессоров есть предавшиеся совершенно пьянству. Какую нравственность может поселять таковой в воспитанниках? — не иное что, как образец разврата; 5) стол для пансионеров стал хуже; 6) для ученья ни книг, следующих по предметам преподавания некоторых наук и языков, равно даже и бумаги, не дают. Все сии причины, ежели они только справедливы, столь убедительны, что не остаётся более никак надеяться, как оставить гимназию. А посему прошу вас, друзья мои, по получении сего письма, объявите всем гимназии профессорам и учителям, которые ныне заведывают в управлении гимназией, что долее оставлять вас в оной по выше писанным причинам, ежели оные вероятны, я никак не хочу и не могу, ибо не только что время теряется невозвратно в бесполезной праздности, но я даже опасаюсь на счёт вашего здоровья. И так прошу их о возвращении взятой с меня за полгода вперёд суммы денег, вычтя за время пребывания вашего в гимназии.» Слухи были, очевидно, преувеличены, как видно из последствий письма. Правление не замедлило отправить Бороздину оправдательное письмо, в котором доказывалось, что все обвинения «внушены какою-нибудь язвительною клеветою»; что надзор поручен троим комнатным прекрасной нравственности надзирателям; что языки и науки преподаются «в полном смысле надлежащего учения, так как это составляет честь и существенную пользу занятий преподавателей». Относительно учебных пособий правление сознаётся в их недостаточности как по недавнему началу учения и по дальнему расстоянию от Петербурга, где они покупаются, так и «по самой необретаемости в отпечатании по некоторым предметам знаний, в коих уроки будут преподаваться письменно». В заключение, правление выражает сожаление, что Бороздин не может лично удостовериться в добром состоянии заведения, и уверяет, что неизвестный приятель или сам погрешил вышеозначенным оклеветанием, или кто-нибудь то клеветнически внушил ему». Письмо подействовало: Бороздин извинился пред правлением и просил «великодушно простить мгновенному исступлению отца, любящего своих детей и пекущегося о их благе» и так далее.
Наконец 3-го сентября 1821 года состоялось назначение нового директора, также карпато-росса, Ивана Семеновича Орлая. В конце октября он прибыл в Нежин и 1-го ноября вступил в должность.
Если первому директору, по кратковременности его управления, гимназия обязана только первоначальными основаниями, то второму она обязана полным устройством, внешним и внутренним и введением в действие проекта устава во всём его объёме. Из внимательного пересмотра его распоряжений по делам архива выносишь убеждение, что все они отличались основательностью, строгою обдуманностью и живым стремлением к благоустройству вверенного ему заведения.
Несколько слов о нём самом.
Вступив в должность 1-го ноября 1821 года, Орлай немедленно принялся за устройство гимназии во всех её частях и прежде всего в учебно-воспитательном отношении. Открывши заседания конференции 8-го ноября, он заявил всем членам своё желание, «чтобы каждый из них свободно изъявлял свои мысли по управлению гимназией, хотя бы случилось то против какой-либо меры, предлагаемой самим директором, и чьи окажутся основательнейшими суждения, записывать в параграфах журнала». К сожалению, деятельность директора не находила себе точного определения и направления в уставе, который был утверждён только к концу его управления гимназией.
Было уже замечено, что утверждение устава замедлилось вследствие недоумений, возникших в главном правлении училищ. Недоумения эти не разрешались до половины 1824 года. Только 27-го июня этого года почётный попечитель уведомил о состоявшемся утверждении устава и препроводил копию последнего, заметив, что грамата также скоро будет поднесена к подписи. В заключение, граф предписывает «грамату, по получении её, прочитать с должным приличием в храме Божием в присутствии конференции, правления, чиновников, воспитанников и посетителей». Пришлось однако довольно долго ждать утверждения граматы: она была утверждена 19-го февраля 1825 года и, вместе с уставом и штатом, получена в гимназии в половине апреля. В заседании конференции 25-го апреля было определено грамату хранить в библиотеке под ответственностью библиотекаря в особенном ящике красного дерева или карельской березы со стеклом. Дело этим не кончилось. Оказались какие-то неправильности на первых трёх страницах устава. 5-го мая начальник отделения департамента министерства народного просвещения Языков обращается к директору с письмом следующего содержания: «Препровождая при сём список с первых трёх страниц устава гимназии, покорнейше прошу приказать сверить оные с подлинным уставом, доставленным уже в гимназию и уведомить меня, точно ли в том виде и порядке страницы сии написаны в подлиннике, и притом снять особо копии с сих же самых трёх страниц с подлинника в том же именно виде и порядке, как они в нём написаны, и доставить их ко мне, вместе с моим списком, если возможно, с первою почтою». 7-го июля 1825 года исправлявший должность окружного попечителя, Перовский, предписал, по требованию министра, «немедленно препроводить в подлиннике Высочайше утверждённый устав гимназии и штат оной». Трудно рождался устав и, по рождении, исчез внезапно и безвозвратно, не оставив даже следов в местном архиве. Видно, с усердием позаботились об истреблении этих следов. К сожалению, по местным средствам невозможно удовлетворить любознательности ни читателей, ни собственной, относительно злополучных трёх первых страниц устава, хотя справка в архиве департамента без сомнения могла бы открыть секрет. Этой катастрофой, должно полагать, объясняется и то с первого взгляда непонятное обстоятельство, что в «Полном Собрании Законов Российской Империи» вовсе не оказывается ни устава ни граматы Нежинской гимназии, между тем как вошёл в него устав Ярославского Училища Высших Наук», как не потерпевший крушения.
Общее устройство Нежинской гимназии весьма сходно с устройством Ярославского училища, что естественно: пожертвования на то и другое учебное заведение сделаны в одно время; почти в одно время обдумывались и составлялись их уставы; оба они отличаются энциклопедическим характером, преследуют одну и ту же цель — сообщения возможно бо́льшего и разнообразного учебного материала, цель, объясняемую господством того же взгляда на учебное дело на западе и, пожалуй, избытком усердия, не руководимого ясными педагогическими и дидактическими представлениями. Действительно, учебные предметы, назначенные для обоих заведений, были одни и те же с весьма незначительным различием, а именно: закон Божий, словесность древних языков, российская словесность (красноречие по уставу Ярославского училища), философия, право естественное и народное, чистая и смешанная математика, естественная история и технология с химией, политическая история со вспомогательными науками, государственное хозяйство (политическая экономия по Ярославскому уставу) и наука финансов, римское право с его историей, российское гражданское и уголовное право и судопроизводство с историей права — предметы преподавания в Нежинской гимназии, должно полагать, входили в состав учебных предметов и в Ярославском училище.
Полный курс учения в Нежинской гимназии, продолжавшийся девять лет, разделялся по трехлетиям на девять классов, по три в каждом трехлетии. Первое трехлетие назначалось для низшего курса, второе — для среднего и третье — для высшего.
С начала учебного года, с августа 1822 года, открылся 6-й класс, а затем в начале каждого нового учебного года открывались следующие классы; в августе 1825 года открыт был последний, 6-й класс, а в июне 1826 года был первый выпуск воспитанников гимназии.
Распределение учеников по отделениям одновременно с распределением по классам объясняется неравномерностью познаний, препятствовавшею правильному движению учебного дела; неравномерность же познаний в свою очередь объясняется незнакомством в первое время с программой заведения, разнообразием первоначальной подготовки, а также понятным желанием собрать, по возможности, бо́льшее число учеников к открытию учения. Для того же «единообразного и единоуспешного хода языков с ходом наук», Орлай в том же 1822 году предложил конференции следующую меру: разделить учеников на шесть разрядов: на принципистов, или обучающихся началам языка, на грамматистов, или обучающихся этимологии, на синтаксистов, риторов, пиитов и эстетиков, или обучающихся эстетике, с чтением которой должно быть соединено чтение и разбор классических авторов: по латинской словесности — Горация, Вергилия, Лукреция и других, по немецкой — Виланда, Гердера и других, по французской — Лагарпа, Корнеля, Расина и других, по русской — Ломоносова, Державина, Карамзина и других. «Таковое разделение», замечает Орлай, «должно начаться, идти и окончиться постепенно, смотря по успехам учеников. Так, поелику из месячных рапортов профессоров видно, что в 3-м отделении некоторые хорошо знают синтаксис, то из таковых составить разряд риторов и так далее, что через два или три года окончится само собою, и в то же время можно будет уже таковые шесть разрядов соединить с шестью классами двух первых трехлетий, так что в последнем трехлетии, или академическом курсе, будут студенты упражняться практически в сочинениях на всех, преподающихся в гимназии, языках, проходя философские науки». Такое разделение учеников существовало в школах иезуитов, пиаров, хорошо известных Орлаю. Впрочем его не оказывается впоследствии в Нежинской гимназии. Распределение же учеников по отделениям для обучения языкам оставалось в силе во всё время существования гимназии с энциклопедическим характером, то есть до 1832 года и эту меру нельзя не признать полезною и рациональною. То же явление, как известно, продолжает сохранять своё значение и до настоящей минуты: сила вещей и в университетах, и в институтах, привела к обособлению преподавания новых языков от преподавания факультетских предметов в тесном смысле, а в последних, то есть обоих институтах, к образованию тех же отделений, что и в гимназии высших наук. Затруднения от этого обособления в сущности остаются те же, хотя и не в равной степени: на университетских окончательных испытаниях не редкость составляют студенты, с отличием оканчивающие испытание по всем факультетским предметам и весьма слабые даже в одном, обязательном для них, новом языке. То же было и в Нежинской гимназии. Послабления неизбежны и вытекают из той же силы вещей. Затруднения эти постоянно озабочивали почётного попечителя, требовавшего от воспитанников вполне удовлетворительного усвоения обоих новых языков. В делах сохранилось несколько его отношений, строго запрещающих послабления по испытанию в языках в виду удовлетворительности познаний по основным предметам.
Латинский язык представлял едва ли не бо́льшие затруднения, так-как он редко входил в домашнее приготовление, а в поветовых училищах поставлен был плохо по недостатку достойных преподавателей, причём отметки по латинскоиу языку в экзаменных ведомостях обыкновенно бывали ниже отметок по новым языкам. Явление это, между прочим, объясняется неблагоприятным взглядом на этот предмет и в то время. Так сохранились письма родителей из богатых чиновников-дворян с просьбой освободить их детей от обучения латинскому языку, а в конференции 1-го декабря 1821 года доложено было предписание министра об увольнении от латинского языка вольных пансионеров, пажей Сергия и Льва Милорадовичей, сыновей тайного советника Милорадовича; частые же перемещения детей из гимназии в военно-учебные заведения, вероятно, отчасти объясняются тем же взглядом. Орлай, как отличный латинист, весьма серьёзно и строго относился к занятиям учеников этим предметом, чем, быть может, и объясняется строгая оценка успехов.
К тому же времени, к первым годам по открытии гимназии, относится ряд учебно-воспитательных мер, принятых конференцией, по предложению Орлая. Укажем на важнейшие из них.
В видах возбуждения в учениках наибольшего соревнования как относительно занятий, так и относительно поведения, Орлай предложил: 1) размещать учеников каждый месяц в классах сообразно отметкам в профессорских ведомостях, так, чтобы превосходные сидели по старшинству на первой скамейке и так далее, каковое старшинство соблюдать и при столе; 2) из числа превосходных и благонравнейших назначать аудиторов, которым должны быть подчинены несколько учеников, от которых они спрашивают отчёта в уроках; 3) превосходнейшие и благонравнейшие делаются старшими в комнатах для занятий и в прогулках; 4) чтобы старшие или аудиторы не ослабевали по беспечности в своём учении и посредственные имели надежду быть старшими, позволить всем ученикам беспрепятственно просить, посредством испытания или состязания, о высшем месте; 5) для сего завести две книги: одну для награды отличных, а другую, чёрную, для наказания неисправляющихся — и записи, в них сделанные, читать в общей зале пред всеми учениками.
В то же время было принято конференцией предложение директора, касающееся наблюдения за занятиями воспитанников и их испытаний. «Так как гимназия высших наук, заявляет Орлай, по проекту её устава, есть непосредственно первое учебное заведение после университетов и заключает в себе три учебных трёхлетия, в коих предназначены к преподаванию науки, положенные для губернских гимназий, а по выслушании оных — высшие знания, обыкновенно преподаваемые в лицеях, академиях и университетах, под разделениями на факультеты, каковых, по общим учёным положениям, лицеи имеют один, академии два и университеты четыре, помянутая же гимназия в последнем трёхлетии, хотя в проекте устава её ясно то не означено, имеет два — философский и юридический, и так-как воспитанникам её, на основании проекта устава, по окончании курса наук, присвоиваются степени кандидатов или действительных студентов, а на основании указа 14-го февраля 1818 года предназначается получение классных чинов от 14-го до 10-го включительно, равно, по проекту устава, освобождение от экзаменов при производстве в высшие чины: то, дабы каждый воспитанник, по окончании курса наук в гимназии, удостоиваем был как аттестаций и степени кандидата или студента, так и назначения в которой-либо из классных чинов справедливым образом, для достижения сего вернейшим средством может служить следующее распоряжение: 1) каждый профессор и учитель должен вести ежедневную записку об успехах и поведении учеников и подавать ежемесячную о том ведомость, означая успехи и поведение «вместо похвал» цифрами, а по окончании года, пред испытаниями, годовую с общей классификацией учеников; 2) до окончания каждого учебного года, делать во всех классах, до публичного испытания, строгое испытание частное в присутствии всех профессоров и учителей, под председательством директора; 3) по окончании частного испытания, производить публичное, «о чём нарочитыми программами обвещаются как все сословия из жителей города, так особенно родители питомцев»; 4) частное годичное испытание производится по билетам, в виде кратких предложений, при чём билеты влагаются в закрытое место и двое воспитанников вынимают из оного по два предложения, один отвечает, а другой обдумывает и приготовляется к ответу; при сем замечается, если воспитанник на оба предложения отвечал удовлетворительно, то считать его превосходным, в 1-м разряде, если медленно и с ошибками — во 2-м, если отвечал только на одно предложение в 3-м в если не отвечал вовсе — в 4-м, причём однако должно брать в уважение и различную трудность вопросов; 5) публичное испытание, во избежание весьма продолжительного времени, располагается с некоторою удобностью из одних главных пунктов каждой науки или из положений всеобщего её обозрения, по предложениям профессора или учителя; равно назначаются чтения собственных сочинений воспитанников как по словесности российской и других языков, так и по прочим наукам из материй, наиболее занимательных; при сем дозволяется посетителям от себя предлагать вопросы которому пожелают воспитаннику, только сообразные с положениями программы. Впрочем, если, по случаю, воспитанник будет или останавливаться, или ошибаться, то из всех прочих знающих предоставляется свобода встать с своего места в знак желания их отвечать на предложенный вопрос — и тогда который-нибудь из них к тому назначается; 6) по окончании публичного испытания, воспитанники двух первых разрядов переводятся в следующие классы с публичною и каждым заслуженною похвалою, которая в списке против имени их отмечается; третьего разряда ученики также с оными переводятся, но не считаются с оными равными, «и единственно из уважения к той надежде, что они в новый учебный год могут сколько-нибудь сблизиться с первыми и о сем тщательно постараются, или самые их дарования, имея свой естественный ход к разверзанию, каким-либо особым естественным своим раскрытием к тому будут способствовать, или и по случаям благодати»; четвёртого же разряда воспитанники остаются ещё на год в прежнем классе…
Благодаря такой заботливости директора об устройстве вверенного ему заведения, уважению и доверию, которыми он пользовался, и, конечно, тому обстоятельству, что Нежинская гимназия на огромном пространстве была единственным высшим учебным заведением и притом с интернатом, представлявшим столько удобств окрестному дворянству для помещения своих детей и родственников, число учеников начало быстро возрастать и к концу пятилетнего управления Орлая гимназией достигло до 250.
Такое быстрое возрастание числа учеников естественно должно было производить значительные затруднения в ходе учебного дела, а потому оно не замедлило обратить на себя внимание высшего начальства. Министр, в начале 1827 года, в особом отношении на имя почётного попечителя гимназии, выразил убеждение, что, «для лучшего успеха воспитанников как в науках, так и в языках, нужно положить преграду чрезмерному увеличению числа учеников как в классах наук, так и в отделениях языков». Вследствие того, почётный попечитель предложил конференции к исполнению следующую меру: в тех классах по наукам, или отделениях по языкам, в которых число учащихся достигнет 60, остановить приём вольноприходящих и принимать последних только в те классы и отделения, в которых число учеников менее 60. Мера эта однако не распространялась на приём пансионеров…
Пансионеры всех наименований, помещавшиеся в самом здании гимназии, разумеется, обращали на себя особенное внимание начальства. Непосредственный надзор за их поведением принадлежал дежурным надзирателям, число которых, с увеличением числа пансионеров, с двух, положенных по штату, увеличилось до пяти, а впоследствии, с 30-го марта 1822 года, кроме того, инспектору, не получавшему впрочем за-то никакого вознаграждения. Инспектор и дежурные надзиратели, по предписанию Орлая, должны были представлять ему ежемесячные ведомости с отметками о поведении пансионеров.
В своих помещениях пансионеры распределялись по отделениям, которые назывались музеями. Число музеев первоначально, по-видимому, соответствовало числу отделений и за тем — классов. С открытием же высших классов, по предложению Орлая, число музеев было ограничено тремя, по числу трёхлетий: в первом находились пансионеры трёх высших классов, с надзирателями Зельднером и Аманом, во втором — пансионеры только двух классов, 4-го и 5-го, как более многолюдных, с надзирателями Павловым в Филибертом, и в третьем — пансионеры 6-го, 7-го и 8-го классов (9-й класс был открыт только в 1825 году), с надзирателями Аманом в Перионом. Цель этого распределения воспитанников по музеям, как она выражена в предложении Орлая, состояла в предоставлении надзирателям более удобства следить как за их поведением, так и за приготовлением к классам, а равно и за практикою в новых языках. Пансионеров каждого музея Орлай предлагал, кроме того, разделить по жребию на две части для того, «чтобы каждый надзиратель наблюдал за воспитанниками, доставшимися ему по жребию, в рассуждении учебных пособий, белья, одежды, обуви и чистоты тела.
Время пансионеров распределено было весьма точно и подробно особыми правилами, составленными Орлаем и утверждёнными конференцией. По этим правилам они должны были вставать в 5½ часов «и приветствовать гувернёра»; в 6½ часов являться на утреннюю молитву и затем на чай; полчаса пред классными занятиями посвящалось чтению «Нового Завета»; до-обеденные уроки продолжались от 9 до 12 часов включительно; затем ¼ часа, перед обедом, назначалась «для движения»; затем обед до часу; 2-й час назначался «для свободного приготовления к классам, без обременения вольности отдохновения», 3-й и 4-й часы — на классные занятия, 5-й — на свободное отдохновение; 5 — 5½ — чай; 5½ — 6½ — на повторение уроков; затем полчаса «для приятнейшего и благородно-шутливого препровождения времени, на чтение Лафонтеновых басен на французском или немецком языках, с помощию изъяснений слов и выражений гувернёром»; ¼ часа на приготовление классных принадлежностей к следующему дню; ¼ часа на движение перед ужином; 7½ — 8 часов — ужин; ¼ часа на движение после ужина; 8¼ — 8¾ — на повторение уроков; 8¾ — 9 — вечерняя молитва, после которой пансионеры «отходят к постелям для раздевания и положения себя в оных»; 9 — 5½ — для сна. В свободное от занятий время воспитанник, по желанию, мог отправиться, «в сопровождении надежного человека из прислуги», к профессору или учителю для вразумления в местах, тёмно им понимаемых. В воскресные и праздничные дни, по получении отпуска от инспектора, пансионеры могли отправляться к родителям, родственникам или знакомым, с надёжным проводником от последних. Дисциплинарные меры: совет надзирателя, выговор «с кротким увещанием», наказание по усмотрению инспектора; внесение в чёрную книгу; «если же кто и после упомянутых наказаний не исправляется и делает грубости, будучи замечен в том многократно, таковой инспектором, по усмотрению, наказывается более; о имени же того воспитанника инспектор доносит директору». Для внесения имён благонравных воспитанников, «для вознаграждения их за хорошее поведение», заведена была «белая книга».
Если и почётный попечитель, и директор, обращали особенное внимание на обучение новым языкам вообще, то они были ещё более озабочены успехами пансионеров в этих языках и притом в практическом их употреблении. С целию облегчить и ускорить усвоение новых языков путём практическим, назначались в надзиратели к пансионерам иностранцы, француз и немец, которые должны были постоянно говорить с ними на иностранных языках. С этою же целию Орлай в конференции 1-го ноября 1824 года предложил разделить воспитанников каждого музея на три разряда: на хорошо объясняющихся на новых языках, средственно и наконец мало или ничего не знающих. Об успехах их надзиратели должны доносить инспектору, а последний — директору. По истечении каждого полугодия, назначались испытания по новым языкам в присутствии директора и всех чиновников пансиона гимназии. По этим испытаниям директор предоставлял себе отличать ревностнейших надзирателей. Почётный попечитель часто обращался к директору с особыми отношениями о непрерывном наблюдении за неуклонным исполнением надзирателями этой обязанности. Напоминания были впрочем излишни, так как Орлай и по собственным убеждениям относился к этой обязанности надзирателей даже с избытком усердия и ревности — и почётному попечителю приходилось не раз умерять порывы этой ревности. Так, когда Орлай просил о замене русского надзирателя, Павлова, иностранцем, почетный попечитель отвечал: «находя мнение ваше весьма справедливым, что нужно иметь в гимназии гувернерами иностранцев для лучшего обучения воспитанников иностранным языкам, нужным почитаю заметить, что столь же необходимо обратить внимание на правильное и чистое употребление отечественного языка, наипаче в тех местах, где произношение и выговор имеют ощущительную разность; по сему полагаю, что можно с пользою для питомцев гимназии оставить г. Павлова в надзирательской должности». Спустя неделю по вступлении в должность, 8 ноября 1821 года, Орлай, заявив конференции о необходимости, «чтобы надзиратели во время дежурства не говорили иными языками, как иностранными», в то же время указал на необходимость, «чтобы даже служители, всегда окружающие пансионеров, как то: буфетчик и лакеи, знали какой-либо из иностранных языков», то есть французский или немецкий. Не решившись сам привести в исполнение последнюю меру, он обратился за разрешением к почетному попечителю и получил следующий замечательный ответ: «Что касается до служителей, то не могу вам не заметить, что, во-первых, выбор в оные иностранцев сопряжен с большими трудностями и даже, может быть, с излишними расходами; во-вторых, питомцы гимназии не должны никогда оставаться без надзирателя и как можно менее иметь сношения с служителями вообще. Несмотря на сие, если найдутся некоторые французы или немцы, коих с удобностию можно нанимать в служители гимназии, то можете их принимать». С тою же целию усилить знание новых языков почетный попечитель требовал, чтобы «профессоры словесностей, по крайней мере в четвертом, пятом и шестом отделениях, преподавали на иностранных языках». В приведенных выше «правилах распределения времени воспитанников пансиона» с величайшею заботливостию преследуется та же цель: вставши в 5½ часов, пансионеры приветствуют гувернера и «разговаривают на языке французском, если гувернер в дежурстве француз, или на немецком, если немец»; вторые полчаса шестого «употребляют на одевание и умовение, причем разговаривают на французском или немецком языке» и так далее.
По ежемесячным ведомостям инспектора и надзирателей о поведении пансионеров можно заключить, что бывали выдающиеся случаи уклонения от установленного порядка, лености, непослушания и прочее. Приведу, для примера, хотя одно указание, в котором довольно видное место занимает Гоголь. В ведомостях за февраль 1824 года записано: «Многие из учеников, особливо первого и второго отделения (по языкам), отмеченные в списках единицею, или ничем, не успели и не успевают, потому что приходят в класс неготовыми и неисправными, то есть без учебных пособий, без упражнений и без знания заданных уроков. Отметку за поведение получили по единице: Яновский — за неопрятность, шутовство, упрямство и неповиновение, Лёв Милорадович — за совершенное неповиновение и дерзость, Кобеляцкий — за отлично-худую нравственность, которую скрытным образом переливать старается своим товарищам, приобретая их на свою сторону разными скрытными и непозволительными средствами». Директор приказал записать в журнал конференции и объявить о том пансионерам, а вольноприходящим подтвердить, что, если не исправятся, будут исключены из гимназии по годичном испытании и так далее. Впрочем такие замечания попадаются довольно редко, если принять во внимание общее число учеников. Вообще же, по-видимому, поведение пансионеров при Орлае не отличалось злокачественным характером, а потому и не часто вызывало начальство на особенно сильные дисциплинарные меры. Так Гоголь, отмеченный в феврале за поведение единицей, в марте вёл себя «отлично-хорошо». По всему видно, что Орлай с большим тактом, как истый педагог, относился к воспитательному делу, что воспитанники относились к нему с уважением, доверием и расположением, которые, как известно, всегда обеспечивают нормальный порядок в интернате — и мы готовы верить относящимся сюда рассказам Кукольника, вообще не чуждым гиперболизма.
Подтверждением для такого заключения может служить и то̀, что поведение пансионеров видимо начинает изменяться к худшему, причём начинается какое-то тревожное состояние в пансионе, последовавшее вслед за отъездом Орлая из Нежина летом 1826 года. Жалобы на пансионеров поднимаются одна за другой, начинаются расследования, применяются крутые меры; становится очевидным, что чего-то не стало, что порвались нити, державшие до сих пор всё в порядке, что начинается опять смутное, промежуточное время; в месячных ведомостях инспектора и надзирателей можно заметить признаки недовольства излишнею, по их мнению, свободою, предоставленною пансионерам, излишнею снисходительностью директора. Очень вероятно, что, с отъездом директора, новое начальство начало по-своему прибирать к рукам пансионеров, что и не замедлило породить между ними тревогу и смуту. Можно даже допустить, что предоставленная прежде пансионерам свобода не вполне соответствовала их возрасту, что бывали случаи злоупотребления этой свободой, что совокупность этих случаев бросала тень на порядки, заведённые в гимназии; но не подлежит сомнению и то̀, что общее состояние пансиона при Орлае было вполне благонадёжно; что авторитет Орлая, уважение и расположение к нему и учащих и учащихся устраняли тот вред, который, при других условиях, мог бы произойти от частных послаблений, от излишней иногда снисходительности. Впрочем указания этого рода на порядки в пансионе при Орлае идут от того времени, когда сильно воспламенены были страсти не только между преподавателями, но и между пансионерами, когда естественны были преувеличения, а потому им и нельзя доверять без больших оговорок и ограничений. Новый инспектор, Белоусов, определённый незадолго до отъезда Орлая из Нежина, естественно старается объяснить начавшуюся между пансионерами тревогу и смуту беспорядками в пансионе при прежнем инспекторе, Моисееве. Последний, энергически отстаивая своё время и основательно опираясь на отсутствие официальных данных в этом смысле, возлагает всю вину на нового инспектора. Моисеев и его сторонники доносят конференции, что «пансионеры начинают читать непозволенные книги; в классах, при задаваемых им вопросах, оказываются занятыми не столько учением, сколько выучиванием театральных ролей; что ученики в городе проигрывают своё платье в карты, из окон пансиона обидно кричат и свищут на проходящих мимо гимназии благородных дам в сопровождении офицеров, прохаживаются в саду в неблагопристойном и безобразном виде» и так далее. Белоусов в свою очередь доказывает, что распущенность пансионеров достигла крайних пределов ещё при Орлае и при прежнем инспекторе, что Орлай сам признавал необходимость их укрощения и с этою целию убедил его принять на себя должность инспектора. «Я долго отказывался от предложенной мне должности», пишет Белоусов, «ибо видел, сколько труда, беспокойства и неприятностей должно было переносить при столь развращённом состоянии пансиона; но когда сей почтенный своими заслугами в нашем отечестве муж начал меня почти со слезами убеждать, представляя и гибель юношества, и обманутую надежду родителей, и пагубу, угрожающую целому заведению, присовокупляя, что на меня только он единственно полагает надежду — тогда только я решился принять на себя тяжкое бремя. Бог помог мне в сём моём подвиге — и в то время, когда подавлено ужаснейшее буйство пансионеров, когда они не только потеряли навык, но и не думают, как прежде было, бродить толпами по трактирам для пьянства, по подозрительным местам для произведения постыдных бесчинств, когда не видны более в музеях толпы юнкеров, извне приносивших с собою неопытным детям всякого рода разврат, когда вместо прежнего занятия пущанием ракет в саду и музеях и стрельбою, бродя по Магеркам, они занимаются науками, или забавляются приличными и позволенными им играми, когда скромность и послушание отличают пансионеров пред прочими, вздумали утверждать, что за пансионерами нет надлежащего смотрения со стороны инспектора». В другом рапорте Белоусов доносит конференции, что враждебные ему преподаватели «вооружают против него не только надзирателей и воспитанников пансиона, но даже и служителей оного», говорит даже о некоторых старших профессорах, «известных своим непохвальным и даже пагубным для юношей поведением, или неисправным исполнением своей должности, соединившихся совокупными силами препятствовать его добрым намерениям».
Главными распространителями беспорядков в пансионе были вольноприходящие ученики, число которых, как мы видели, увеличивалось с каждым годом и даже имело вредное влияние на ход обучения. Жизнь при совершенно иных условиях, большая свобода и безнаказанность и притом непрерывное общение с пансионерами — всё это не могло не отражаться на порядках пансиона. Вскоре по прибытии в Нежин, Орлай обратил внимание на положение вольноприходящих учеников. В конференции 24-го января 1822 года он заявил, что «необходимо поручить общее над ними смотрение надзирателям Зельднеру и Аману, с тем, чтобы они ежели не каждодневно, то по крайней мере несколько раз в неделю обходили и осматривали их по квартирам, замечая их занятия и удобность самых квартир». При Орлае не оказывалось больших беспорядков и между вольноприходящими. Иное дело после. Орлай был утверждён директором Одесского Лицея 1-го августа 1826 года, а 28-го августа надзиратель Аман в месячном рапорте жалуется на буйство и безнравственность вольноприходящих, на вредное влияние их на пансионеров. «Известно, доносит он конференции, что бо̀льшая часть вольноприходящих суть дети, происходящие от родителей низкого состояния не имеющие ни малейшего понятия о благовоспитании, да и квартиры их у хозяев с дурными правилами, а потому они делаются самыми развратными». Сообщество их с пансионерами, по мнению Амана, имело своим последствием то̀, что последние часто оказывались пьяными, уходили без позволения в город и укрывались в квартирах вольноприходящих, что зачастую стала обнаруживаться дерзость в обращении с надзирателями и буйство в классах во время перемен, что у пансионеров стали появляться непозволительные стихи и книги, огнестрельное оружие, порох, из которого они делали шутихи и так далее. В заключение, Аман просит принять меры и назначить особых чиновников для наблюдения за нравственностью вольноприходящих. В октябре назначен исправляющим должность директора старший профессор математических наук Шапалинский, а 25-го октября Белоусов донёс, что «некоторые воспитанники пансиона, скрываясь от начальства, пишут стихи, не показывающие чистой нравственности, и читают их между собою, читают книги неприличные для их возраста, держать у себя сочинения Александра Пушкина и других подобных». Дело дошло до почётного попечителя, который в то время находился в Чернигове. Отношением от 31-го октября он предписывает произвести строжайшее исследование, откуда воспитанники достают непозволительные сочинения. В ноябрьской месячной ведомости инспектор донёс, что нравственность пансионеров начинает исправляться и что они «подают надежду к лучшему нравственному поведению». В этой ведомости Кукольник остался совсем без отметки по поведению и получил следующую аттестацию: «характер его исполнен величайших неровностей, а потому весьма трудно ему исправиться». К рапорту инспектора 14-го ноября приложен отрывок рукописной оды Пушкина «На свободу», отнятый у пансионера Гребёнкина, а в рапорте 20-го ноября замечено, что пансионер Данилевский посажен на последнее место за то, что «пел песенку, давно сочинённую против надзирателя Зельднера» и так далее. Беспорядки не прекращались и, по-видимому, поддерживались сильными раздорами, возникшими вслед за тем между преподавателями. 7-го мая 1827 года старший профессор политических наук, Билевич, подал в конференцию рапорт с ярким изображением буйства пансионеров и вольноприходящих, послаблений со стороны надзирателей и нравонаблюдателей и самого инспектора, который при том сам и его лекции по естественному праву обличаются в вольнодумстве. Этот рапорт достопамятен в истории гимназии высших наук тем, что послужил исходной точкой для разыгравшейся вслед за тем длинной и шумной истории, окончившейся весьма печально для некоторых преподавателей.
Институт вольноприходящих учеников не входил в первоначальный план устройства гимназии и возник впоследствии по особому ходатайству Орлая. Н. В. Кукольник, в биографии Орлая, говорит что этот институт «много содействовал нарочитому возвышению заведения.» Мнение это справедливо в том отношении, что, вследствие многочисленности вольноприходящих, расширялись размеры образовательной деятельности гимназии и распространялась известность последней; но нельзя не пожалеть, что, при самом возникновении института, не были приняты энергические меры для его организации: не был установлен надзор с достаточным для того числом лиц, не были устроены общие квартиры в так далее. Даже преподаватели и надзиратели, за весьма немногими исключениями, не содержали у себя учеников с обязанностью наблюдения за ними в учебном и нравственном отношениях и, по-видимому, имели к тому основания: в делах архива сохранились указания на содержание немногих учеников надзирателями Аманом в Зельднером, возбуждавшее в то время вопросы и сомнения.
Одна из первых бумаг, полученных Орлаем по приезде в Нежин, заключала в себе запрос окружного попечителя: «как осмелились надзиратели, Аман и Зельднер, завести пансион в Нежине». Оказалось, что в это время у обоих надзирателей было девять пансионеров и три полупансионера. Орлай донёс, что означенные надзиратели занимаются только приготовлением в гимназию учеников, помещающихся у них на квартирах. Попечитель не нашёл «никакой надобности воспрещать помянутым чиновникам иметь у себя нескольких питомцев в роде квартирантов, находящихся под одною их инспекциею», причём поручил директору строго наблюдать, «чтобы в Нежине никто не учреждал мужского пансиона, могущего делать вред самой гимназии». В начале 1822 года заехал в Нежин к своему дяде, Томаре помещик Краснокутский и послал за своим племянником, жившим у Амана и Зельднера, «содержателей какого-то пансиона при гимназии». Племянника не пустили и Томара объяснил, что ему запрещено к нему ходить, что он даже получил от племянника Краснокутского дерзкое письмо, совершенно противное правилам почтительности в родственниках», написанное, как объяснял Томара, по наущению надзирателей. Всё это Краснокутский изложил в письме к попечителю и, кроме того, сообщил о дошедшем до него слухе, «что некоторые из сих молодых воспитанников заражены венерическою болезнию». В ту же минуту», так заключается письмо, «племянник был удалён от чуждых сих пришельцев, так как они в ничто вменяют священное уважение детей к родителям». Попечитель препроводил письмо в подлиннике к Орлаю и потребовал заключения — заслуживают ли Аман и Зельднер по своим нравственным качествам быть квартиросодержателями. Директор в свою очередь, в ответ на письмо, препроводил к попечителю объяснение Амана и Зельднера, что «родителям содержимых ими детей известно, что они всегда в связях общежития вели себя благородно и отличались добронравием, почему многие из родителей вверяли им детей своих для наставнического смотрения и упражнения в иностранных языках, что таковое доверие всегда было оправдываемо особенным о детях попечением, что с своей стороны родители находят оное таковым, какового только желать им можно» — и так далее. В оправдание приложено несколько одобрительных свидетельств от «значительных» дворян Нежина и его окрестностей. Дело это не имело дальнейших последствий.
Неблагоприятные слухи и отзывы о поведении вольноприходящих учеников сильно озабочивали почётного попечителя и окружное начальство, тем более, что местное дворянство, мнением которого гимназия должна была дорожить, так как это мнение могло отражаться на комплекте пансионеров, не было в состоянии отделять последних от вольноприходящих. Чтобы оградить репутацию и интересы пансиона, почётный попечитель в мае 1824 года обратился к министру с просьбою обязать вольноприходящих особою формою одежды, отличною от формы пансионеров, «на тот конец, чтобы поступки вольноприходящих учеников, живущих в городе без особого присмотра, не были относимы на счёт пансионеров и чтобы сие не наносило нарекания родителей их и сомнения в поведении воспитанников гимназии, которое состоит на совершенной ответственности начальства оной». Министр однако не признал эту меру удобною, «так как многие ученики могли быть недостаточного состояния; при том пансионеры, писал министр, имеющие мундиры, тем самым отличаются от вольноприходящих, не имеющих последних; необходимо только строго наблюдать, чтобы пансионеры не появлялись в городе без мундиров».
В числе пансионеров первых приёмов находились, как известно, Гоголь и Кукольник. Собранные в местном архиве некоторые сведения о их пребывании в гимназии имеют понятный интерес и сообщают самой истории гимназии за их время большое значение. К ним должно присоединить и почтенного писателя и профессора-юриста, П. Г. Редкина. О нём впрочем не придётся говорить много: так у него всё обстояло благополучно, так скромно, тихо и в то же время производительно протекла его жизнь в гимназии. И по поведению, и по успехам, за исключением редких случаев, и то по предметам несущественным, в роде рисования, он получал всегда отметки высшего достоинства: они, так сказать, встретили его в гимназии, сопровождали его во всё время пребывания в ней, они же и проводили его из гимназии.
Определивши сына сначала своекоштным пансионером, отец Гоголя в след за тем начал хлопотать о помещении его на казённое содержание, без сомнения, будучи не в состоянии платить за него ежегодно тысячу рублей. Почётный попечитель, в отношении от 3-го марта 1822 года, предложил директору «состоящего ныне в гимназии высших наук пансионером Василья Гогольяновского сына г-на коллежского ассесора Гогольяновского включить в число воспитанников, содержимых на гимназиальном иждивении. В общем списке всех пансионеров, от 5-го августа 1820 года по 1-е января 1824 года, время поступления Гоголя в казённые пансионеры означено 1-е июля 1822 года, то есть концом учебного года; затем во всё время пребывания в гимназии Гоголь состоял на казённом содержании.
Гоголь, как известно, плохо учился в гимназии и вёл себя не всегда одобрительно. Так отзывались о нём и его товарищи и некоторые преподаватели, и наконец он сам неоднократно жаловался на потерянное время в гимназии.
В одном письме к матери от 1-го марта 1828 года, следовательно ровно за четыре месяца до окончания курса, Гоголь весьма недоброжелательно отзывается о заведении, в котором он обучался в течение семи лет. «Я не говорил вам никогда», пишет он, «что утерял целые шесть лет даром. Скажу только, что надо удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать ещё. Я не тревожил вас уведомлением об этом, зная, что лучшего воспитания вы дать мне были не в состоянии и что не во всякое заведение можно было так счастливо на казённый счёт попасть. Кроме неискусного преподавания наук, кроме великого нерадения и прочее, здесь языкам совершенно не учат. Ежели я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе. И потому не нужно удивляться, если надобились деньги иногда на мои учебные пособия, если не совершенно достиг того, что мне нужно. У меня не было других путеводителей, кроме меня самого, а можно ли самому, без помощи других, совершенствоваться? Но времени для меня впереди ещё много, силы и старание имею.»
Как смотреть на этот отзыв Гоголя о гимназии? Нет сомнения, что весь он отличается крайним преувеличением, всеми признаками мрачного настроения духа, овладевшего Гоголем перед наступавшим экзаменом, когда приходилось сводить счёты за потерянное время, за небрежность и леность, в виду возможной неудачи экзамена, или не полной удачи. Любопытно сопоставить эту характеристику заведения с характеристикой почти товарища его, Кукольника, по-видимому, также не чуждой преувеличения. «С прибытием Орлая в Нежин», говорит Кукольник, «гимназия получила внешнюю и внутреннюю организацию, которая имела весьма хорошие последствия. Заведение приобрело характер своеобразный, самостоятельный… У нас многие гнушались проходить историю по Кайданову. Крестовые походы проходят — и все читают Мишо и отвечают иногда к видимому смущению учёности профессора; проходят ли историю тридцатилетней войны — все читают собственный перевод Шиллера; во время преподавания истории римского права были ученики, которые могли рассказать внутреннюю домашнюю жизнь римлян, как будто сами там и в то же время жили, а самое право учили по римскому своду законов, то есть по Юстиниановым институциям на языке подлинника; да и вообще многие предметы проходили ex fontibus. Есть живые свидетели. И всем этим мы были обязаны духу заведения, тому высокому, поэтическому и весёлому направлению, которое в воспитанников умел вдохнуть достойный начальник.» И там и здесь преувеличение. Где же правда? Правда, конечно, в среднем, примиряющем обе крайности, мнении; правда в том, что гимназия высших наук была не блестящим, но и никак не глупым заведением, с бесспорно даровитым и преданным своему делу педагогом во главе, с наставниками, тоже не блестящими, но и не глупыми, такими, какие были в то время возможны и какие составляли большинство во всех тогдашних учебных заведениях, не исключая и университетов. Оправданием этого заключения может служить всё предлагаемое обозрение хода обучения в гимназии. Нет сомнения, что Гоголь, когда писал письмо, чувствовал сильную потребность оправдать себя перед матерью, оправдать сделанные им расходы из её небольших средств, а для этого оправдания ему нужно было найти место, куда бы он мог сложить безответственно собственные грехи — и этим местом ему послужило заведение, в котором он воспитывался семь лет. Гоголь пишет, что он тратил деньги на учебные пособия и в одном письме к матери просит её выслать для этой цели 60 рублей. Учебные пособия были и даже, как уверяет Кукольник, первые источники; тратил же он деньги, по собственному признанию в других письмах, между прочим, на покупку литературных произведений, иностранных и появлявшихся тогда русских. Гоголь пишет, что языкам в гимназии не учили, а между тем учили их и французы Аман и Ландражин, и немцы Зельднер и Зингер, учили, без сомнения, так, как до сих пор учат французы и немцы во всех русских учебных заведениях, не исключая и университетов. Кто хотел учиться, мог выучиться, особенно при некоторой доле самостоятельного труда. Интересно, что не более как за полгода наиболее уважаемый воспитанниками старших классов профессор Белоусов вот что писал по поводу экзаменов в июне 1828 года: «Те профессоры, кои знают предметы, ими преподаваемые, с удовольствием принимали предлагаемые мною вопросы; ибо где более может преподающий показать своё старание и успехи своих учеников, как не при испытании. Профессор французской словесности сам приходил меня приглашать на экзамены учеников 5-го и 6-го отделений и, по приходе моём, объявил, что у него пройдено, просил меня спрашивать, кого и как угодно. И действительно я их испытывал один, причём были и посторонние свидетели, оставшиеся весьма довольными сим экзаменом.» Заметим также, что в месячных ведомостях надзиратели часто жалуются на небрежное отношение учеников к новым языкам. Так в ведомости от 13-го марта 1826 года заявлено, что некоторые воспитанники или редко, или вовсе не ходят на уроки по языкам; в числе их поименован и Гоголь. Вообще, даже независимо от учебных занятий в тесном смысле, нельзя утверждать, что семь лет, проведённых в гимназии Гоголем, были потерянным временем: сообщество товарищей, непрерывный обмен мыслей и чувств, удовлетворение возникавшим литературным наклонностям, товарищеская оценка его первоначальных литературных опытов — всё это питало, возбуждало и укрепляло дарования Гоголя и приготовляло их к последующему блестящему выражению без ведома самого обладателя дарований. Письмо, очевидно, тенденциозно и написано в мрачном расположении духа; оно может служить доказательством того, как рано Гоголь начал обнаруживать наклонность к крайним увлечениям в оценке явлений своей собственной жизни.
Что касается в частности отметок Гоголя по успехам и поведению, то они, после внимательного их пересмотра от поступления его в гимназию до выхода из неё, для решения вопроса о достоинстве его школьного образования, может быть разрешён довольно верно по отметкам, пересмотр которых, подкреплённый соображениями о дарованиях Гоголя, приводит к заключению, что он относился к делу небрежно и лениво — и в этом смысле должно понимать его признание о потерянном времени; но, говоря вообще, отметки вовсе не так плохи, как можно бы было предположить по приведенным выше печатным отзывам о занятиях Гоголя: между вовсе не так частыми двойками и единицами и частыми тройками встречается нередко и отметка 4, особенно по словесности, истории и географии и даже естественной истории и физике. Что тройки давались Гоголю легко — этому можно верить; но несправедливо заключение, будто он ничему не научился в гимназии, если допустить некоторую точность в оценке познаний отметками. Новые языки и математика действительно оказываются слабее остальных предметов. В последнее трехлетие вообще заметно значительное улучшение в отметках.
Поведение Гоголя, как замечено выше, было не всегда одобрительно. Особые аттестации в месячных ведомостях, в роде следующих: «непослушен, очень требует исправления, дерзок, груб, неопрятен» и прочее приведены и в книге Кулиша. В местном архиве, кроме того, сохранились сведения о двух случаях, подавших повод к особым донесениям в конференцию о поведении Гоголя. Оба случая находятся в связи с заведёнными в гимназии театральными представлениями.
О театре в Нежинской гимназии и его успехах, о горячем участии в нём Гоголя, доходившем до увлечения, было говорено неоднократно. О нём распространяется с большим увлечением сам Гоголь в одном из писем к матери от 26-го февраля 1827 года, напечатанном в книге г. Кулиша. Возник театр после Орлая и до приезда в Нежин его преемника, Ясновского, в начале 1827 года, во время исправления должности директора профессором Шапалинским. Если принять во внимание встречающиеся в это время в рапортах надзирателей, инспектора и даже профессоров заявления о поведении воспитанников, указывающие на недовольство предоставленною им значительною свободою и происходившею отсюда небрежностью в отношениях к лицам, обязанным следить за их поведением, если принять во внимание намёки Кукольника на то же недовольство, то легко понять, почему новая театральная затея, заведённая притом по почину лица, имевшего своих недоброжелателей в среде сослуживцев, была встречена далеко не общим сочувствием, почему было не мало лиц, относившихся к ней с явным неудовольствием. Ещё 29-го января 1827 года профессор Билевич донёс конференции, что утром этого дня, услышав стук возле классов, он отправился туда и нашёл работающих плотников, а также приготовления к театру, кулисы, палатки и возвышенные для сцены полы. «А так-как таковые театральные представления в учебных заведениях», пишет Билевич, «не могут быть допущены без особого дозволения высшего начальства, то дабы мне, как члену конференции, на которой лежит ответственность смотрения за нравственным воспитанием обучающегося юношества, безвинно не ответствовать за моё о сём молчание перед высшим начальством, в случае от оного нет на это особого позволения, доводя о сём до сведения конференции, всепокорнейше оную прошу увольнить меня по сему предмету от всякой ответственности и, записав сие моё прошение в журнал конференции, учинить о том надлежащее определение и донести о последствии сего гг. окружному и почётному попечителям, ежели не имеется на то от них позволения.» Исправляющий должность директора Шапалинский сделал следующую надпись на этом прошении: «так как от 28-го декабря истекшего 1826 года последовало на моё имя позволение высшего начальства, то сим профессору Билевичу и объясняется о бытности сего позволения.» 16-го апреля того же года профессор российской словесности, Никольский, представил в конференцию длинный, написанный по всем правилам риторики, рапорт о разных предметах и, в числе их, о театре. «Публичный театр гимназии», пишет Никольский, «который без строжайшего рассматривания и выбора пьес вместо какой-либо пользы один только вред принести может, по какому поводу, кем и с чьего дозволения открыт, так как ни мне, ни другим членам конференции о том неизвестно, и имеется ли от начальства на заведение сего театра разрешение, или не имеется. Ежели не имеется, то по чьему разрешению открыты здесь оные театральные зрелища; если же имеется, то для чего оно скрыто или утаено от конференции, на которую предписанием его сиятельства и уставом гимназии возложена общая строгая ответственность за поведение и за порядок действий обучающегося юношества; посему, в случае каких-либо по тому предмету востребований, кто берёт на себя за то ответствовать. Притом, ежели бы подлинно находилось разрешение начальства на заведение театра, то кому предоставлен выбор театральных сочинений для назначения к разыгрыванию — вообще ли конференции, или частно которому-либо из членов оной. Ежели сие кому-либо частно одному предоставлено, то для чего конференции за известие о том знать не дано; если же вообще предоставлен выбор пьес всей конференции, то для чего и кем, без ведома оной, назначаемы были театральные пьесы, кои уже шесть раз разыгрывались при стечении немалой публики, а притом разыгрывались, как слышно, с какими-то собственными, только неизвестно чьими, дополнениями и прибавлениями. Между тем, поелику неизвестна цель заведения здесь театральных зрелищ, то об оной остаётся только догадываться, и по догадке кажется, едва ли не для того особенно приглашается публика на зрелищные представления, чтобы наиболее выиграть её внимание, по вниманию расположить и по расположению заохотить отдавать детей в пансион гимназический. Впрочем ежели подлинно есть желание привлечь публику для славы и пользы сего заведения, то к этому есть меры благовиднейшие, благороднейшие, а потому вернейшие и действительнейшие, которые, если бы благоугодно было принять, я готов изобразить и представить особым мнением.» В заключение, Никольский просит представить все его соображения на благоусмотрение обоих попечителей. Конференция, однако, в большинстве членов, осталась при прежнем мнении в пользу театра и даже не полюбопытствовала узнать, в чём состояли благороднейшие и вернейшие средства к привлечению публики в гимназию, которые так обязательно предлагал Никольский. Такое невнимание к протесту против «зрелищных представлений» ещё более раздражило противников театра. Взаимное раздражение усиливалось быстро и, что в особенности прискорбно, сообщалось воспитанникам, стоявшим горячо за театр.
Между последними первое место занимал Гоголь — и этим обстоятельством больше всего должно объяснять раздражение его против наставников, ратовавших в конференции против театра.
7-го мая 1827 года профессор Билевич подал в конференцию пространный рапорт, с которого начинается длинная и шумная история, окончившаяся трагически для некоторых преподавателей. В нём заключался донос на буйство пансионеров и вольноприходящих, на вольнодумство, распространяемое между ними профессором Белоусовым на лекциях естественного права, на послабления надзирателей, нравонаблюдателей (так назывались надзиратели за вольноприходящими учениками) и самого инспектора, того же Белоусова. Так-как та часть рапорта, которая касается поведения пансионеров и театра, как и следовавший за тем рапорт Билевича, характеризуют настроение Гоголя не задолго до окончания им курса в гимназии, а равно и среду, в которой он находился, то я остановлюсь ва них с некоторою подробностью.
27-го апреля Билевичь, увидевши в коридоре толпу учеников, окружавшую учителя русского языка и нравонаблюдателя Персидского, которого только что «с намерением толкнул в бок ученик Григоров», приказал всем разойтись по классам, что и было исполнено. В это время проходил по коридору мимо Билевича пансионер Яновский, который на вопрос Билевича, почему он не в классе, отвечал, что «в 8-м классе учения нет, ибо Белоусов не будет в классе». — «Вот смотрите», сказал находившийся тут экзекутор и нравонаблюдатель, «какое неуважение воспитанников к своим наставникам: не захотел и остановиться, когда его спрашивали.» — «Потому-то и должно детей на квартирах их и на всяком месте наставлять и к учтивости приучать», заметил Билевичь, посмотревший на поступок Гоголя, как на одну ветреность. — «Что же мы можем успеть», сказал нравонаблюдатель, «когда не все так делают, как должно. Иные наставники часто с учениками, побравшись под руки, по коридору прохаживают и слишком фамилиарно с ними обращаются.» — «Не хорошо дело идёт», сказал Билевичь, потому что надзиратели и нравонаблюдатели в общем деле разделяют смотрение за учениками», причём старался обратить особенное внимание на поведение учеников, «ибо неблагоприятные для всех нас слышны тут насчёт поступков учеников, особливо пансионеров, а между тем мы и сами знаем, что некоторые ученики из пансионеров в городе проигрывали в карты шинели, или, проигравшись в карты и не имея чем заплатить, постыдно уходили» — и так далее.
Интереснее другой рапорт Билевича, касающийся поведения Гоголя, от 2-го октября 1827 года. «26-го сентября, пополудни, в начале 5-го часа», пишет Билевичь, «когда я и Иеропес (профессор греческого языка), возвращаясь от библиотеки, не нашед оную отпертою, шли по коридору, к классам ведущему, и, приметив какого-то ученика, бежавшего и за углы прятавшегося, пожелали узнать, кто таков оный ученик; но ученик тот с поспешностью бросился к дверям той залы, в которой учреждён театр, и приклонившись к замку тех дверей, позвал кого-то извнутри и, сказав довольно вслух «свой», был тотчас впущен в оную залу; после чего дверь опять с поспешностью затворили и ключом извнутри заперли.» Дверь была отперта только по требованию призванного экзекутора. Вошедши в залу театра, увидели в ней одного Яновского, остальных же четверых пансионеров нашли спрятавшимися за кулисами. Когда Билевичь спросил Яновского, зачем они прятались и не отворяли дверей, Яновский вместо должного вины своей сознания начал с необыкновенною дерзостью отвечать мне разные свои суждения и притом более чем позволяли ученические границы благопристойности. Я, видя его разгорячённость и даже колкость в преследовании меня, вместо наставлений, ему до сего деланных, начал уже просить его, чтобы он оставил меня; но он, как бы не слыша сего, с упорством до дверей и за двери преследовал меня, с необыкновенною дерзостию кричал против меня и сим возродил во мне опасение, не разгорячён ли он каким крепким напитком; почему я, обратясь к экзекутору, сказал: «да не пьян ли он». Экзекутор отвечал мне, что он не пьян; я же не мог иначе об нём заключить, видя его необычайную дерзость и странное его объяснение; притом ещё и потому, что я его, Яновского, давно уже знаю в сем заведении и никогда так дерзким и наглым не видал.» Предложив за тем мнение, что не должно оставлять пансионеров без надзирателя «особливо вне музеев и вне спален», Билевич заключает: «в рассуждении же дерзкого противу меня поступка, сделанного учеником Яновским, я оставляю его у себя на замечании впредь до его исправления».
Исправляющий должность директора, Шапалинский, державший сторону Белоусова и крайне раздражённый непрерывными доносами Билевича, узнав о происшествии 26-го сентября, немедленно, в восемь часов вечера, созвал чрезвычайное собрание конференции, пригласив и доктора Фибинга для удостоверения, действительно ли Гоголь был в нетрезвом виде. «Господин исправляющий должность директора», записано в журнале конференции, «намерен действовать решительно и в полной конференции произвесть следствие». После изложения происшествия Билевичем, «введены были в конференцию обвиняемые пансионеры Mapков, Яновский, Гютень, Тимофей и Андрей Пащенковы поодиночке и на спрос о случившемся показали: когда в театр к ним кто-то стучался, не объявляя своего имени, то они, думая, что это были вольноприходящие ученики, которые им часто мешали в театре производить работу, дверей не отворяли; а когда господин экзекутор, постучавишсь, объявил своё имя, то они дверь тотчас отперли; профессор же Билевич, вошедши к ним в театр с профессором Иеропесом и экзекутором Шишкиным, упрекал их, что они занимаются не своим делом и что они без надзирателя; когда же пансионер Яновский сказал, что они в театре находятся с позволения их начальства и под наблюдением старшего пансионера Маркова, и профессор Билевич напрасно хочет лишить их удовольствия заниматься приуготовлением театра. Тогда он, господин Билевич, ему, Яновскому, сказал: «ты пьян и потому так много говоришь». По освидетельствовании Фибингом всех обвиняемых пансионеров, оказалось, что они были «не только совершенно трезвыми, но и без малейшего признака хмельных напитков». Введены были в конференцию и вольноприходящие ученики Артюховы, на которых указал Белоусов, что они слышали слова Билевича, обращённые к Яновскому. Артюховы отвечали, что «они не слышали и о сем ничего не знают».
Сопоставляя содержание обоих приведённых рапортов с господствовавшим в то время в гимназии беспокойством, приходишь к заключению, что крайнее раздражение Гоголя объясняется главным образом влиянием раздоров между преподавателями и крайним увлечением театральными представлениями. Нет сомнения, что все воспитанники держали сторону своего инспектора, Белоусова, на которого всею тяжестию разнообразных обвинений, касавшихся и театральных представлений, обрушился Билевич. Гоголь был вовлечён в смуту и общим возбуждением пансионеров, и как один из главных устроителей театра; он является защитником дела, которому предался страстно. Та характеристика гимназии, которая приведена выше из письма к матери от 26-го февраля, объясняется, между прочим, крайне возбуждённым состоянием его духа, доведшим его до безусловного отрицания пользы от семилетнего пребывания в гимназии.
Несколько слов о Н. В. Кукольнике. Из отношения почётного попечителя от 16-го сентября 1823 года видно, что он, будучи 14-ти лет, принят в число сверхкомплетных воспитанников. В гимназию он явился с таким запасом сведений, который сразу поставил его в число лучших учеников — и это место сохранил он до выхода из заведения. По его словам, в Житомирском уездном училище он выучился писать польские стихи, а его биограф говорит, что «и обучение вообще шло хорошо, и любовь к поэзии и литературе рано развились в нём». Его способности и познания приобрели ему уважение товарищей. «Перед Кукольником все мы благоговели, говорит один из них. Он когда ещё приехал из Петербурга с отцом своим, то уже знал отлично языки: французский, немецкий и итальянский; он был, можно сказать, учёный студент и стоял выше всех нас целою головою». Поведение Кукольника, как это видно из отметок и отзывов надзирателей, было также, как и поведение Гоголя, далеко не всегда одобрительно, с чем согласен и отзыв того же товарища: «оно — правду сказать — и Кукольник был порядочный гуляка. Особенно любил он игру на билиарде. Бывало, целые ночи просиживал он для этого в трактирах и только к шести часам утра возвращался в корпус; при этом отлично умел надувать надзирателей».
Трудную задачу для Орлая составляло образование состава преподавателей. И университеты в то время, как известно, крайне нуждались в достойных преподавателях: что же могло привлечь последних в Нежин, где они должны были встретить неодолимые затруднения даже в средствах для собственных занятий? Требовались большие усилия; но и они не всегда достигали цели, тем более, что в наибольшей части случаев не было никакой возможности личного удостоверения в дарованиях и познаниях и приходилось полагаться на рекомендации.
Как серьёзно смотрел Орлай на выбор преподавателей, видно из следующего мнения его, записанного в журнале конференции 30-го июня 1822 года, по поводу предложения почётного попечителя на должность младшего профессора российской словесности Рашкова: «желательно», пишет Орлай, «чтобы все, имеющие вступить на поприще наставников гимназии высших наук, имели: 1) достоверные, за подписанием местных учебных начальств, под которыми они учились, свидетельства о пройденных ими с похвалою не только предуготовительных гимназических наук, но и академических, чего у Рашкова не видно; 2) чтобы они возведены были на университетское достоинство или кандидата, или магистра, или доктора, которые степени ещё со времён Карла Великого учреждены для того, чтобы приобресть хороших наставников, для чего и в дипломах, возведённым в таковые достоинства выдаваемых, помещается право преподавать науки в публичных учебных заведениях, как-то: в университетах, академиях и лицеях; 3) чтобы те, кои хотят быть профессорами, известны были высшему начальству по долговременной их в учебных заведениях службе, способностью своею и усердием в наставлении юношества и притом имели бы столько других учёных познаний, чтобы, в случае отлучки или болезни кого-либо из профессоров, могли на время занимать его место». Требования эти, особенно для того времени, конечно, могут показаться идеальными — и Орлаю самому на опыте приходилось спускаться с их высоты; но они важны по выражению взгляда, которым он руководился в практическом решении вопроса, о выборе лиц на преподавательские должности в гимназию.
Орлай нашёл в Нежине, кроме законоучителя, следующих преподавателей, приглашённых предшественником: Пилянкевича — латинской словесности, выбывшего спустя пять месяцев в Киевскую гимназию, Никольского — российской словесности, Шапалинского — математики и физики, Моисеева — истории, географии и статистики, Амана — учителя французского языка и надзирателя — Зельднера.
По выбору и ходатайству Орлая определены в гимназию следующие преподаватели: Билевич — немецкой словесности и политических наук, Андрущенко — латинской словесности, Ландражин — французской словесности, Иеропес — греческой словесности, Зингер — немецкой словесности, Урсо — военных наук, Белоусов — юридическихе наук, Соловьёв — естественных наук. Для низших классов были определены учителями следующие лица: Лопушевский — арифметики, Самойленко — географии, Персидский — русского языка, Кулжинский — латинского языка, надзиратели Аман, Боаргард, впоследствии учитель французского языка и Филиберт.
Приведём несколько сведений о профессорах гимназии, извлечённых из дел архива, причём разделим всех профессоров на две группы, на которые они к концу директорства Орлая действительно разделились. К первой группе относятся: Белоусов, Шапалинский, Ландражин, Зингер, Андрущенко и Соловьёв; ко второй: Билевич, Никольский, Моисеев и Иеропес.
Несколько слов о законоучителе. Законоучителем гимназии после священника Григоровича, вскоре оставившего эту должность, быль протоиерей Спасо-преображенской Нежинской церкви, Павел Иванович Волынский, бывший прежде учителем в Черниговской семинарии. Не касаясь его преподавания, которое совершалось в общепринятом порядке, мы отметим только следующее предложение Орлая, записанное в журнале конференции 26-го января 1824 года: «учитель Закона Божия, получающий штатного жалованья в год по две тысячи рублей, сверх преподавания катихизиса и священной истории с географией Святой Земли, может присовокупить к трудам своим преподавание нравственной философии или этики и читал бы оную в третьем разряде гимназии. Определено: так как предмет нравственной философии или этики состоит в том, чтобы объяснять правила и предлагать средства, которыми воля человеческая должна руководствоваться в избрании добра и в уклонении от зла, а для того определять — в чём заключается добро и зло, в нравственном смысле понимаемые, то поручить Закона Божия учителю преподавание нравственной философии с тем, чтобы он учение сей науки не только основывал на слове Божием, но и приводил бы из оного, а паче из Нового Завета, приличные тексты и задавал бы ученикам к изучению на память, сообразно устава гимназии».
Белоусов, принадлежавший к лучшим профессорам и сумевший приобрести доверенность и благодарные воспоминания своих учеников, так описывает сам своё определение в Нежинскую гимназию; «Директор Орлай приглашал меня неоднократно и употреблял, для убеждения меня, заслуженных людей, имеющих пребывание в Киеве. Пользуясь особенным уважением публики киевской и имея в Киеве свой дом и сопряжённые с тем выгоды и отличаем будучи не только местным, но и университетским начальством, желавшим меня переместить в университет, я не соглашался переместиться в здешнюю гимназию. Наконец, когда убеждения Орлая сделались очень часты и обещания велики, то я ему отвечал, что не могу переместиться младшим профессором по той причине, что товарищи мои в Нежинской гимназии — Моисеев и Никольский — старшими профессорами. Но Орлай не переставал с своими приглашениями, обещая мне всевозможные выгоды. В собственноручном письме своём ко мне от 15-го ноября 1824 года, после комплиментов моим дарованиям и способностям, он говорит: «не находя возможности ныне представить вас в звание старшего профессора, я даю вам слово употребить всё зависящее от меня, чтобы вам доставить другие выгоды» — и тут же обещал доставить мне орден Владимира 4-й степени. Я не ожидал себе много выгод в Нежинской гимназии и убеждён был единственно обещаниями Орлая, которые простирались за пределы учёной службы. Так как ещё в 1819 году члены юридического факультета Харьковского университета желали меня иметь адъюнкт-профессором по известным для них познаниям моим в юридических наук, то мог ли я, спустя пять лет после того, без особенных лестных обещаний, желать перейти в здешнюю гимназию профессором, а наипаче младшим». Объяснения эти живо характеризуют Белоусова, обладавшего сильным убеждением в собственных достоинствах, хотя многое в них объясняется временем, когда они были писаны. Должно заметить, что главный обвинитель Белоусова в распущенности пансиона и вольнодумстве, Билевич, по-видимому, сильно опасался, чтобы определение Белоусова в старшие профессоры не произошло в ущерб его собственному положению, как старшего профессора политических наук. В том же рапорте Белоусов старается доказать, что ему вовсе не было нужды домогаться смещения Билевича, так как, при открывавшейся новой кафедре юридических наук, он мог быть и при нём назначен старшим профессором, или получить то же звание по другому предмету, «ибо он с отличием кончил курс в университете и по словесному факультету и был старшим учителем словесных наук в Киевской гимназии не по искательству, а по письменному приглашению из училищного комитета Харьковского университета.
Последнее объяснение Белоусова должно признать справедливым, так как оно вполне согласно с содержанием обольстительных писем Моисеева, приложенных к делу, и не противоречит показаниям Билевича. Понятно, что Белоусов желал получить звание старшего профессора, особенно по соображению достоинств лиц, которые им уже пользовались. Понятно также, что он, при своей обстановке в Киеве, не находил особенных побуждений к перемещению в Нежин; понятно, наконец, что Орлай, искавший повсюду кандидатов на профессорство и имевший обширные связи в Киеве, узнав о Белоусове, как достойном преподавателе, употреблял все средства привлечь его в Нежин и не скупился на обещания, даже «выходившие за пределы учёной службы». Из внимательного же разбора всех препирательств между Билевичем и Белоусовым, разрешившихся злокачественным доносом и следствием, можно вывести также, кажется, верное заключение, что последний обладал неумеренным самолюбием, что, вследствие того, он, смотрел свысока на своих сослуживцев, не стеснялся оскорблением их самолюбия, пользуясь каждым к тому случаем. «С начала вступления в должность, писал Билевич в конференцию, Белоусов наносил мне различные неприятности и оскорбления, которые я переносил терпеливо. Так в июне 1826 года, на экзамене учеников из государственного хозяйства, он нанёс мне тяжкую обиду, сказав: «я вижу, что ни ученики, ни профессор ничего не знают»; на экзамене в июне следующего года, на моё замечание, что не место и не время заводить диспуты о системах преподавания, Белоусов, подошедши к ученикам и взяв из рук ученика Бороздина «Записки», стал изъяснять оные, к обиде моей, в превратном смысле, называя оные глупыми и бестолковыми; в конференции же 4-го июля 1827 года он «делал похвалки меня выгнать из гимназии, говоря, что давно 6ы уже это сделал, но только жалеет моего семейства». Оскорблённое самолюбие, воспламенённое непримиримою враждою, искало повода объявить войну оскорбителю на быть или не быть, а вместе с тем и средства погубить врага и остановилось на средстве действительно вернейшем: на обвинении профессора в вольнодумстве. «Нет сильнейшего против профессора обвинения», справедливо заметил Белоусов в одном из своих рапортов, «как обвинение в вольнодумстве».
Поступив в Нежинскую гимназию, Белоусов читал естественное, государственное и народное право, а также римское право с его историей. Курс был, очевидно, весьма краткий и сжатый. Для ознакомления с ним в немногих словах, укажем, по его конспектам, с определением времени помесячно, на курс 1826/7 учебного года в седьмом классе, где был Кукольник, и в восьмом, где был Гоголь. В седьмом классе было прочитано: в августе — история естественного права до Вольфа; в сентябре — от Вольфа до наших времён: в октябре — понятие о праве естественном вообще, различие между естественным правом и этикой, о врождённых и первоначальных правах и о правах приобретённых; в ноябре — о собственности, обидах и договорах; в декабре — государственное право; в январе — народное право; в феврале — из истории римского права о законах царей римских; в марте — изложена история законов XII таблиц и объяснена первая таблица; в апреле — объяснены остальные таблицы; в мае — источники римского права от издания законов XII таблиц до императора Августа; в июне — повторение пройдённого. В восьмом классе пройдено: в августе — история римского права до законов XII таблиц; в сентябре — таблицы, их содержание и достоинство; в октябре — история римского права до Августа; в ноябре — до Юстиниана; в декабре — законодательство Юстиниана и история римского законоведения до наших времён; в январе — разделение лиц по римскому праву, о браке, правах и обязанностях родителей относительно к детям и обратно, об усыновлении малолетних и совершеннолетних; в феврале — об опеке и попечительстве у римлян, о вещах вообще и их разделении, о естественных способах приобретения обладания, о давности, дарении, о повинностях, о наследовании по завещанию, об отказах по завещанию (legata), о фидеикомиссах; в апреле — о договорах вообще и о контрактах, о вещественных контрактах, о словесном и письменном контракте; в мае — о контрактах, совершаемых одним согласием заключающих оные, о безымённых контрактах и обязанностях, основывающихся на предполагаемом согласии; в июне — о способах, коими прекращаются обязанности по контрактам, о преступлениях и наказаниях за оные.
О достоинстве преподавания Белоусова судить в настоящее время нет никакой возможности по отсутствию следов курса. Остаётся положиться на позднейшие воспоминания его слушателей, по всей вероятности, не чуждые гиперболизма. «С необычайным искусством Николай Григорьевич изложил нам всю историю философии», говорит Кукольник, «а с тем вместе и естественного права в несколько лекций, так что в голове каждого из нас установился прочно стройный систематический скелет науки наук, который каждый из нас мог уже облекать в тело по желанию, способностям и учёным средствам. Бесконечную, неисчислимую пользу нашим студентам принесли лекции Николая Григорьевича.» На этот отзыв могло повлиять и сохранившееся общее впечатление о личности наставника: «справедливость, честность, доступность, добрый совет, в приличных случаях необходимое ободрение — всё это благодетельно действовало на кружок студентов», говорит тот же слушатель.
Кроме Белоусова, наилучшие впечатления оставил в памяти воспитанников первых выпусков профессор математики и физики, Шапалинский. Образование получил он в Виленской гимназии и Виленском университете на философском факультете, в отделении физико-математическом. По окончании курса, для приготовления себя к учительской должности, он поступил в С.-Петербургский педагогический институт, где окончил курс в начале 1816 года и вслед за тем определен учителем естественных наук в Могилёвскую гимназию, откуда он вызван был Кукольником в Нежинскую гимназию. Биографический очерк Шапалинского, составленный почтенным П. Г. Редкиным и напечатанный в лицейском сборнике, проникнут живым сочувствием к нему и искреннею признательностью. Ученики его, по словам биографа, питали к нему благоговейное уважение. «Безукоризненная честность, неумытная справедливость, правдолюбивое прямодушие, скромная молчаливость, тихая серьёзность, строгая умеренность и воздержание в жизни, отсутствие всякого эгоизма, всегдашняя готовность ко всякого рода самопожертвованиям для пользы ближнего — вот основные черты нравственного характера этого чистого человека, достойного во всех отношениях гораздо лучшей участи. Как профессор, он горячо любил и хорошо знал преподаваемые им предметы и излагал их с краткою, но ясною сжатостью, без всякого фразёрства, но с увлечением, умея заохочивать к их изучению тех из учеников, в которых таилась искра бескорыстной преданности истине, науке». По определении в низшие классы учителя арифметики, Лопушевского, курс Шапалинского в высших классах, начиная с б-го, обнимал собою алгебру, геометрию, тригонометрию, дифференциальное и интегральное исчисление, общую физику с выводами законов механики, статики, оптики, катоптрики и диоптрики, а также правил распространения звука и начала химии. Все эти предметы читались «по книгам, начальством назначенным». С 1827/8 учебного года в своих конспектах Шапалинский назначает для девятого класса «правила полевой фортификации и основания артиллерии, буде конференция доставит для сего руководство». Впрочем для военных наук скоро был назначен особый профессор.
Шапалинский впоследствии был одной из жертв истории о вольнодумстве: он был отрешён от должности в 1830 году. Рассмотрение относящихся сюда официальных бумаг удостоверяет, что он склонялся постоянно на сторону Белоусова, всячески противодействовал злокачественному обороту, какой принимало дело, что он старался замять историю — и это, конечно, нельзя поставить ему в вину. Это, обнаруженное следствием «послабление» и было причиною обрушившегося на него бедствия, а не «клевета врагов его приятелей-профессоров, с которыми он водился, или, лучше сказать, чаще виделся».
К числу приятелей Белоусова и лучших профессоров принадлежал Ландражин, профессор французской словесности. Получивший образование на родине, в Ретельской коллегии и Парижском филотехническом училище, он в 1812 году, вероятно, вместе с великою армиею очутился в России и сначала занимался обучением французскому языку в частных домах в Минской губернии, причём выучился русскому и польскому языкам. С 1816 года он состоял, с чином канцеляриста, переводчиком в Минском губернском правлении, а в 1818 году, по выдержании экзамена в Виленском университете, определён учителем французского языка в Киевскую гимназию, откуда, по приглашению почётного попечителя, перемещён в Нежинскую. По вопросу об определении Ландражина, Орлай, в конференции 29-го апреля 1822 года, выразился, что он «сколько службою по своему предмету с хорошей стороны известен, столько и сведениями по оному начальством и посторонними лицами много засвидетельствован, как муж, окончивший курс в Парижском филотехническом училище, испытанный во французской словесности и одобренный в Виленском университете, уже многие годы с особенною похвалою оную преподающий и притом с сими сведениями соединяющий ещё познание российского и латинского языков, из коих без первого никто не может быть полезным наставником в России, а без последнего не может хорошо разуметь основания французской словесности». Его преподавание, расширявшееся по мере открытия высших классов, с 1825 года обнимало шесть отделений по следующим четырём курсам: грамматическому (первые три отделения), риторическому (четвёртое), в котором сообщалась краткая история французской словесности до Людовика XIV, прочитывались лучшие французские прозаики, происходили упражнения на французском языке и переводы с русского языка на французский, пиитическому (пятое отделение), в котором оканчивалась история словесности, объяснялось стихосложение, прочитывались лучшие поэты и происходили упражнения, в сочинениях прозой и стихами, наконец эстетическому (шестое отделение), в котором продолжались упражнения в прозе и стихах и читались лучшие писатели с критическим разбором. С 1827 года первые два отделения отошли к другому преподавателю французского языка, Боаргарду, бывшему перед тем учителем в Могилевской гимназии. Кукольник с большим сочувствием вспоминает о Ландражине, о его доброте, благородстве, кротости и весёлом характере. В 1830 году по следствию о вольнодумстве он также лишился места.
Профессор немецкой словесности, Зингер, также потерявший место в 1830 году, принадлежал к числу преподавателей, оставивших приятные воспоминания в своих слушателях. Родом из Львова в Галиции, сын купца, он обучался с 1804 по 1809 — в Львовском университете, в 1810 году в Хемницкой горной академии в Венгрии изучал химию, в 1811 держал экзамен в Венском университете, в 1815 путешествовал по Италии, Германии и Дании и был домашним секретарём у датского посланника при Вестфальском дворе. Прибыв в Ригу, он занимался обучением детей в частных домах до определения в Нежинскую гимназию. Его преподавание распределялось сначала по тем же четырём курсам, как и у Ландражина, но впоследствии он отменил это распределение и установил следующий порядок: в четвёртом отделении, с которого начиналось его преподавание, он оканчивал синтаксис; здесь же, вместе с практическими письменными упражнениями, прочитывались лучшие прозаические сочинения, с показанием их красот; в пятом прочитывалась история немецкой словесности и в шестом сообщались правила стихосложения и прочитывались лучшие поэтические произведения. «Своим поэтическим настроением, говорит один из его слушателей, он открыл ученикам новый живоносный родник истинной поэзии и тем разгонял послеобеденный сон, господствовавший на прежних немецких лекциях» (Пилянкевича, Билевича и надзирателя Зельднера). Заметные признаки гиперболизма в отзывах об успехах его преподавания, по которым «все классики германской литературы в течение четырёх лет были любимым предметом изучения многих учеников», во всяком случае могут служить свидетельством, что, с его определением, преподавание немецкой словесности пошло успешно.
Профессор латинской словесности, Андрущенко, обучавшийся в Киевской академии и Полтавской семинарии и состоявший учителем в последней до определения в Нежинскую гимназию, преподавал в том же порядке, как и Ландражин, в тех же четырёх курсах, с содержанием, соответствовавшим наименованию каждого курса. В риторическом отделении сообщалось высшее словосочинение, или о порядке и замене слов в речи, о красоте выражений в употреблении частиц, прочитывались некоторые биографии из Корнелия Непота и производились письменные упражнения; в пиитическом — просодия и роды стихотворений; в эстетическом — критический разбор прозаических и стихотворных произведений и история латинской словесности. В конспектах по обыкновению назначалось больше, чем сколько выполнялось, а потому можно усомниться, чтобы в последнем отделении, в течение одного учебного года, могли быть критически разобраны, с указанием красот, делая речь Цицерона за Лигария, три эклоги Вергилия, седьмая книга Энеиды и десять од Горация; в том же отделении прочитывалась история римской словесности и задавались сочинения, а также письменные упражнения в переводах. По отзыву одного из его учеников, может быть несколько прикрашенному благодарною памятью о наставнике, преподавание его отличалось замечательною точностью и ясностью изложения, переводы — лёгкостью и приятностью, а разборы классиков, особенно Вергилия — вкусом и верностью взгляда, невольно увлекавшими слушателей и обличавшими в нём глубокого знатока римских древностей».
С открытием старших классов последнего трёхлетия, предстояло замещение кафедры естественной истории и технологии. Орлай обратился к С.-Петербургскому университету и исправлявший в то время должность ректора, Зябловский, рекомендовал только что окончившего курс в университете, Соловьёва, который и был определён в Нежинскую гимназию в августе 1825 года. Соловьёв оказался вполне достойным прекрасной рекомендации университетского начальства. «В своём преподавании, по словам Кукольника, он умел найти для каждого предмета размеры, удобовместимые для памяти учащихся. Наука в том виде, как он её преподавал, казалась полною и удовлетворительною, так-что все могли успевать приготовлением уроков и успевали.» В седьмом классе, с которого начиналось его преподавание, после предварительных сведений о природе, её телах, о системе естественной истории, прочитывалась минералогия — теоретическая (предмет минералогии, понятие о происхождении правильных и неправильных видов минералов, геометрические, физические и химические признаки, отличающие минералы между собою) и практическая, в которой рассматривались важнейшие виды минералов, с возможным приложением технологических сведений. В восьмом классе излагалась ботаника по собственным запискам: анатомическое строение растений, питательные органы, питание, о цветке вообще, цветорасположение, органы плодородные, взаимное их действие или оплодотворение, плод и семя, рассеяние семян, понятие о болезнях и смерти растений, система ботаники и ботаническая номенклатура, изложение употребительнейших систем и показание практического способа определения по оным растений. В девятом классе зоология, по руководству Блюменбаха, с пополнениями и некоторыми изменениями по сочинению Кювье «Le règne animal distribué d’après son organisation». Bъ том же отделении Соловьёв читал частную физику по руководству Шрадера, с пополнениями из физики Био и химию по сочинению Тенара: о теплороде, свете, электричестве, магнетизме, воздухе и его составе.
Во главе второй группы профессоров, крайне враждебной Белоусову и его сторонникам, стоял Билевич. Получивший образование в Львовской гимназии, в университетах Львовском и Пештском и Пресбургской академии, он в 1806 году вызван был Харьковским университетом на должность учителя философии и латинского языка в Новгород-северскую гимназию, откуда перемещён в Нежинскую. Биографический очерк его в Лицейском Сборнике отличается бросающимися в глаза краткостию и бесцветностью, особенно если принять в соображение продолжительность его службы в гимназии и важность преподаваемого им предмета: он заключает в себе небольшую выписку из послужного списка и один из немногих без подписи составителя. По всему видно, что дурного говорить не хотелось, а доброго не нашлось, или не нашло себе места, вследствие сохранившихся неблагоприятных воспоминаний. Читатель, ознакомившийся с помещёнными выше выписками из его пространных и отличающихся особым отпечатком рапортов, поймёт, почему все симпатии воспитанников были на стороне Белоусова и все антипатии на стороне Билевича. Можно полагать, что на привлечение его в Нежинскую гимназию из Новгород-северской имело влияние его происхождение. В министерском приказе об определении его в Нежинскую гимназию профессором немецкой словесности сказано, что он утверждается «по отличному одобрению многими, его знающими». Так-как Билевич в то же время просился на кафедру политических наук, которая не была открыта, то в том же приказе предписывалось предоставить эту кафедру ему, по её открытии. Между-тем на последовавшее, по открытии седьмого класса в 1823 году, представление о назначении его на кафедру политических наук из министерства получен был ответ, что «он прежде должен выдержать надлежащий экзамен и представить о том приличные аттестаты какого-нибудь российского университета»; в противном случае ему предписывалось остаться при немецкой словесности. Билевич немедленно отправился в Харьков и уже 2-го ноября того же года уведомил Орлая об успешном окончании экзамена, причём препроводил свидетельство о том от Харьковского университета. Таким образом он приобрел полное право на занятие кафедры политических наук и с другой стороны Орлай имел также полное право ходатайствовать о его определении на эту кафедру.
Преподавание Билевича происходило по известным и общеупотребительным в то время руководствам и, без сомнения, сообщало существенные сведения, заключавшиеся в этих руководствах. Из представленных им конспектов видно, что, с открытием высших трёх классов, он преподавал в них свои предметы в следующем порядке: в седьмом классе в 1824—25 годов, после общего обозрения политических наук, им прочитаны: 1) теория права естественного, частного, внеобщественного и общественного, по руководству де-Мартини (Positiones de lege naturae. Viennae. 1782), и 2) право государственное и народное, по руководству того же автора (Positiones de jure civitatis et gentium. Viennae. 1782) и теория права общего уголовного, по руководству Фейербаха. В восьмом классе прочитаны: 1) история римского права по руководству де-Мартини (Ordo historiae juris civilis), с примечаниями к древностям римского права Швеппия (Römische Rechtsgeschichte und Alterthümer. Göttingen. 1822) и римское гражданское право по руководству Кукольника. В девятом классе в 1825—26 годах прочитаны: 1) практическая часть частного российского гражданского и уголовного судопроизводства по руководству Кукольника и 2) основания государственного хозяйства по системе Адама Смита.
Профессор российской словесности, Никольский, окончил курс в С.-Петербургском педагогическом институте и с конца 1807 года состоял учителем философии, изящных наук и политической экономии в Новгородской губернской гимназии. Получивши литературное образование по теории и образцам ложно-классическим, он никак не мог примириться с позднейшими литературными явлениями, с произведениями Жуковского и особенно Пушкина, а потому молодому поколению двадцатых годов, с жадностью поглощавшему произведения этих поэтов, естественно казался «старовером в литературе и философии». Спешим впрочем напомнить, что в то же время и с той же кафедры в Московском университете Мерзляков излагал ту же теорию и объяснял те же ложно-классические образцы, причём выражалась та же подозрительность и недоверчивость относительно появлявшегося тогда нового направления в литературе. Из воспоминаний же слушателей Никольского видно, что он, с точки зрения своих литературных верований, относился вполне добросовестно к обязанностям преподавателя, увлекал в изучение русской литературы до Пушкина и возбуждал охоту к литературным занятиям.
Сначала, с 1821 года, при разделении воспитанников на три отделения, Никольский преподавал логику по руководствам Лодия и Баумейстера в двух старших отделениях; в первом же преподавал элементарную грамматику Чекиев. Но уже с 1823—24 годах преподавание русского языка и словесности распределено было по классам: в первых трех учитель Персидский, занявший место Чекиева, преподавал грамматику, а в остальных Никольский — словесность в следующем порядке: в четвёртом классе о периодах «с предварительными письменными уроками о красноречии вообще, как искусстве, о риторике, как о науке, разделение её и первую часть — об изобретении; в пятом классе — об украшении «с предварительным по письменным урокам изъяснением общих мест риторических для обильнейшего распространения периодов»; в шестом о расположении как малых подробно, так и больших речей сокращенно; краткие правила всей вообще поэзии с механизмом стихосложения и с упражнением в сочинении мелких стихотворений. Во всех упомянутых трёх классах преподавание происходило по руководству Никольского. В седьмом классе «пространнейшие и подробнейшие правила основательного или подлинного (fundamentalis) красноречия в изложении расположения важнейших больших сочинений в прозе и стихах, с присовокуплением из эстетики о слогах, приличных каждому сочинению, о возбуждении страстей, о прекрасном и высоком, о вкусе к безвкусии, о правилах здравой критики». Всё это содержание заимствовалось из Лагарпа, Баттё, аббата Сабатье де Кастра (Dictionnaire de litterature. Paris. 1770) и Блера, «ибо у русских риторов», замечал Никольский, «сих правил в полном, или по крайней мере в удовлетворительном, развитии вовсе не находится, ни у Ломоносова, ни у Рижского, ни у Могилевского, ни у Гальяра, переведённого с французского языка, ни у Никольского, ни в руководстве к церковному красноречию, изданном от «безымённого в 1804 году». Сюда же входила и логика по Баумейстеру. Всё преподавание, по конспекту, должно непрерывно сопровождаться упражнениями в сочинениях. «Впрочем», говорит Никольский, повторяя известное мнение Ломоносова, «упражняющимся в сочинениях не много принесут пользы риторика и поэзия: «красноречие обоих родов, то есть, прозаическое и стихотворное, состоит единственно в словоживописном изображении всех или всяческих предметов, следственно круг свой имеет самый обширный и, приобретаясь навыком и опытностью (per habitum et ехреrientiam), требует только возможно частого и почти беспрерывного упражнения в подражании и сочинении разных пьес об оных предметах, о коих впрочем вступающему в сей круг учения юноше ни риторика, ни поэзия, составных подлинных идей, кроме сухих правил, недосредственно отнюдь не доставляет».
Оказалось однако, что не только обширная программа для седьмого класса не была выполнена, но и вообще ученики высших классов, седьмого и открывавшегося восьмого, в течение двух лет, по собственному заявлению Никольского, «практически не упражнялись в предметах российской словесности и совершенно оставлены были без занятий по словесности и чрез то не только к сочинениям в прозе и стихах не приобрели надлежащего навыка, не говоря уже о разборах творений лучших писателей, чего вовсе не делали, но даже и из правил теории не мало забыли». Такое печальное явление Никольский объясняет многопредметностью занятий и недостатком времени, предоставленного его предмету.
По уставу гимназии, утверждённому в 1825 году, назначены были для последнего трехлетия упражнения учеников в высшей словесности. Для этих упражнений сначала назначена была для трёх высших классов еженедельно одна сводная лекция; но уже с 1826—27 года они были ограничены двумя высшими классами, восьмым и девятым, в остальных же классах (четвёртом, пятом и шестом, преподавалась риторика по Могилевскому, поэзия по руководству Рижского и словарю Остолопова, а для седьмого класса, теоретическая и практическая логика — по Баумейстеру). Содержание высшей словесности, по конспекту Никольского, было следующее: «понятие об изящной словесности, происхождение изящных искусств и словесности, с указанием на историю российской словесности (конспект 1827—28 годов), об изящном подражании природе, как общем начале изящных произведений, об основных правилах словесно-изящных произведений и в особенности о совершенстве планов их и частей в каждом плане, о изражении или о слогах с их свойствами, о высоком, уме, вкусе, гении и критике, с практическими упражнениями в сочинениях и разбором красот в творениях отличнейших авторов сколько время дозволит». Впрочем должно полагать, что преподавание высшей словесности встречало сильные затруднения, так-как с 1828—29 годов она заменена была «аналитическим разбором лучших сочинений в прозе и стихах — похвальных слов Ломоносова, Державина, речей Филарета, од, элегий, гимнов — причём требовалось, чтобы каждый ученик в течение года подал не менее трёх или четырёх рассуждений и такого же числа стихотворных пьес.
На Никольского же возложено было преподавание в четвёртом классе славянской грамматики, от которой он впрочем старался освободиться, как от предмета, не находившегося в связи со всем его курсом. В конспекте 1826 года он замечает, что будет преподавать славянскую грамматику «до усмотрения, не будет ли сочтено за лучшее проходить её в параллель с грамматикой российской и для того поручить тогда преподавание оной учителю сей российской грамматики». В следующем же году он уже подробно доказывает необходимость параллельного преподавания двух грамматик в низших классах, «так как грамматика российского языка, да и всякого другого», пишет Никольский, «начинается с первых классов после выучения юношества чтению и письму и продолжается чрез три года, то видится, что и славянскую грамматику, как ничего риторического кроме правил грамматических в себе не заключающую, гораздо и удобнее и полезнее преподавать в течение оных же трёх лет в параллели с российскою грамматикою. При этом во всех частях обеих грамматик, при изъяснении правил, держаться параллели, а именно: показывая правила российской грамматики, тотчас указывать на подобные в славянской и через это основание одного языка подводить к основаниям другого, с замечаниями случайных, временем произведённых в них, разностей, равно как и того, что остаётся сходственного в корнях их. Такое расположение преподавания обеих грамматик на три года, во-первых, удобно, потому что разности в правилах их весьма немного, коренные же части речи в обеих суть одни и те же, а во-вторых, ещё и весьма полезно, потому что ученики, облегчаясь трехлетним временем и параллелью правил, взаимно себя объясняющих, основательнее будут знать и самую грамматику языка российского чрез совокупное знание языка коренного и чрез то в следующие высшие классы поступать будут для слушания высших правил словесности с вящими грамматическими сведениями». Эта мысль Никольского о параллельном или сравнительном преподавании грамматик славянской и русской, высказанная пятьдесят лет тому назад, заслуживает внимания, так как известно, что только в последнее время она признана вполне законною и единственно верною, хотя и до сих пор нуждается в более точных определениях относительно практического применения. Она доказывает, что Никольский основательно вдумывался в своё дело и старался разумно распределить относившийся к нему учебный материал.
В заключение заметим, что он в своих конспектах часто жаловался на незрелость учеников по причине их малолетства, от чего они в четвёртом классе оказывались не вполне способными к слушанию курса российской словесности, а в высших — к слушанию высшей словесности, на «развлечённость в занятиях по многим вдруг учебным предметам», наконец на недостаток удовлетворительных печатных руководств, от чего «воспитанниками при занятиях большая половина времени употребляется на списывание уроков». Все эти жалобы должно признать вполне справедливыми: введённое уставом энциклопедическое направление и произошедшая от того многопредметность не могли благоприятствовать основательности обучения; составление записок и для более развитых учеников всегда сопровождается потерею времени без пользы для существа дела; возраст же учеников действительно не соответствовал установленным для каждого класса курсам: по общей ведомости воспитанников, от 31-го декабря 1824 года, в четвёртом классе из 15 учеников большинство было 14 лет, двое 12 и только двое 16; в пятом двое 13, один 14 и трое 16; в шестом один 13, один 14, трое 15, четверо 16 и двое 17; в седьмом все не старше 15; в восьмом только один из восьми 19 лет, девятого же класса ещё не было.
Профессор истории, географии и статистики, Моисеев из малороссийских казаков, окончил курс в Киевской духовной академии и в Харьковском университете на словесном факультете, где слушал «российскую поэзию и эстетику» у И. Е. Срезневского, латинскую у Роммеля, философию у Шада, русскую историю, статистику и древности у Успенского, всеобщую историю у Рейта и Дегурова, был прежде учителем французского языка в Новгород-северской и потом Киевской гимназии. Он видимо не пользовался расположением учеников ни как преподаватель, ни как инспектор. Помещённая в Лицейском сборнике его биография составлена, очевидно, под влиянием неблагоприятных впечатлений. Моисеев больше всех оставался в Нежинской гимназии — со времени её открытия до конца 1837 года. Ни буря 1827—1828 годов, рассеявшая многих преподавателей, ни преобразование гимназии в физико-математическую школу, последовавшее в 1832 году, не поколебали его укреплённой позиции. Внимательный пересмотр его ежегодных конспектов и отчётов, составленных неумело и даже не совсем грамотно, не приводит к благоприятным заключениям о достоинстве его преподавания.
Географию, до определения на этот предмет особого учителя, Самойленка, он преподавал по руководству, изданному главным правлением училищ, причём относительно географии России «с обращением особенного внимания на места, достопамятные отечественными историческими происшествиями, дабы заранее поселять в юных сердцах должное высокое почтение и любовь к своему отечеству». Русскую историю преподавал Моисеев по такому же руководству «с дополнениями по Татищеву, Стриттеру, Карамзину и вообще тем историкам, в сочинениях коих, более нежели у других, видна любовь и почтение к нашему отечеству»; дополнения же касались только того, «что производя в учащихся сильное впечатление о великости славянорусского народа, может вместе развивать и возвышать в них до беспредельности почтение и любовь к своему Государю и своему отечеству». И не смотря на эти патриотические заявления, конспект его на 1826/7 год удостоился следующей надписи исправлявшего в то время должность директора, Шапалинского: «замечено мною, что история отечественная, главный во всех просвещеннейших государствах предмет занятий при воспитании юношества, для выпускных учеников отдельно читана не была, да и вся история вообще проходится не в надлежащем порядке и без указания ученикам на карте мест, где достопамятнейшие происшествия происходили». В заключение требуется представление более удовлетворительного конспекта. Наконец всеобщая история преподавалась по Кайданову «со всегдашним указанием на преуспеяние христианской церкви и на восстановление наук и просвещения». Чтение всеобщей истории конспект обещает заключать, при открытии девятого класса, в котором назначалось чтение общей статистики, «философским взглядом на важнейшие её эпохи по руководству «Дух истории» Феранда и известной речи Боссюэта.
Преподавание греческого языка, по уставу, не было обязательно в Нежинской гимназии и введение его, без сомнения, обязано появлению в ней детей греков. Преподавателя не приходилось искать далеко: кровный грек, Христофор Иеропес, состоял тогда учителем греческого языка в Нежинском Александровском греческом училище. Орлай обратился к нему. В своём прошении Иеропесь предлагает обучать целый год греческому языку по шести часов в неделю без жалованья, а по истечении этого срока — с жалованьем, назначенным для учителей, с тем однако ж, чтобы, когда дети греческие из выходцев, числом пять, доведены будут до четвёртого отделения, в коем преподаётся словесность, он был представлен высшему начальству на утверждение профессором греческой словесности, с предоставлением прав, сему званию присвоенных. В этом смысле состоялось его определение, с оставлением при греческом училище. 25-го сентября 1824 года Иеропес был произведён в младшие профессоры греческого языка и словесности. В архиве сохранилась автобиография Иеропеса, из которой видно, что он родился 1790 году в г. Трикале в Фессалии, до двенадцати лет учился дома простому греческому языку, с 1803 обучался у своего дяди, игумена монастыря св. Стефана, церковному обряду, затем в Трикальском училище — эллино-греческому языку и наконец в Фессалонике и Смирне обучался десять лет в гимназии, где и окончил курс. В свидетельстве, выданном ему из Смирнской гимназии, сказано, что он «обучался с отличным прилежанием и приобрел преимущественно познания в эллино-греческом языке, прошёл многих древних писателей в прозе и стихах»; обучался математике, физике, химии, географии, логике, метафизике и нравственности. Из Смирны в 1819 году он переселился в Триест на должность учителя эллино-греческого языка, а оттуда, по приглашению нежинских греков — в Нежин.
Поступление Иеропеса в Нежинскую гимназию подняло бурю в греческом училище. Небесполезно привести здесь несколько официальных сведений об этом столкновении, так как они характеризуют отношения греческого нежинского общества к только что возникшему в Нежине высшему учебному заведению.
Нежинские греки, как известно, всегда относившиеся с полнейшим равнодушием к общим интересам и пользе не только города, но и своего общества, крайне вознегодовали на Иеропеса за-то, что он принял новую должность «без ихе ведома и согласия». Орлай, разумеется, не обращал никакого внимания на многочисленные бумаги к нему от греческого магистрата, ограничиваясь пометами: «не вписывать в журнал, а только при делах оставить». Труднее было положение директора греческого училища, Прихова, только что определённого на эту должность. Как утверждённый правительством, он должен был отстаивать законную почву, которой знать не хотели нежинские греки, ссылаясь с толком и без толка на свои привилегии. На предписание магистрата отрешить немедленно Иеропеса от должности и лишить квартиры в училище, Прихов отвечал, что он не может исполнить предписания, так как «по Высочайшему указу об Александровском училище учители оного состоять в действительной государственной службе, а потому и отрешение их от должности предоставлено тому месту по учебной части, которое их в сей должности утверждает». Когда же магистрат вновь и упорно настаивал на своём требовании, Прихов отправил к нему запечатанный пакет для вскрытия в полном собрании общества. В своей бумаге он заявляет обществу, что хотя, по, усиленным просьбам, и согласился на должность директора училища, но теперь, видя невозможность «продолжать службу в надлежащем виде, не уклоняясь от истины», отказывается от неё. Указав на беззаконность требования магистрата, он доказывал, что «поступление в гимназию не только не должно вменять в преступление Иеропесу, но ещё он заслуживает особенной благодарности за-то, что принял труд распространять в новом своём отечестве язык наших отцов. Дети наших собратий, писал Прихов, погибших в нынешнюю патриотическую войну, принятые в гимназию по воле Государя Императора на содержание графа Кушелева-Безбородко, должны бы остаться без всякого изучения отечественного языка» и так далее. В заключение, замечает, что в условии, заключённом обществом с Иеропесом, вовсе нет запрещения обучать в других учебных заведениях. Аргументы Прихова нимало не подействовали на выходивших из себя нежинских греков. Магистрат потребовал его к ответу и получил ответ, что уже сделано о всём донесение куда следует и что до получения окончательного решения не предстоит надобности ни в явке в магистрат, ни в дальнейшей переписке. Наконец в апреле получено решение от Харьковского попечителя, по которому действия магистрата признаны незаконными и Иеропес оставлен при греческом училище в прежней должности. Впрочем враждебные отношения и преследования греков не прекращались и после того: сохранился рапорт Иеропеса от 23-го февраля 1826 года о том, что, когда он ночью 20-го февраля подходил к своей квартире, на него напал сторож греческого училища, «бил его до крови, разбил голову» и так далее.
Что касается до принадлежности Иеропеса к партии, враждебной Белоусову и его сторонникам, то она объясняется, кажется, не столько личными симпатиями, сколько родством с Билевичем: он быль женат на дочери последнего. В биографии его, помещённой в Лицейском сборнике, замечено, что «когда все профессоры разделились на две партии, старую и новую, один Иеропес смиренно был в дружеских отношениях со всеми».
В конспектах, начинающихся с 1825/6 года, курс Иеропеса является довольно обширным. Он разделялся на шесть отделений: начальное чтение — чтение и письмо — грамматическое, синтаксическое, риторическое; пиитическое и аналитическое — разбор планов и особенных красот прозаических и стихотворных произведений, преимущественно Гомера, Софокла, Пиндара. В действительности же, должно полагать, содержание курса было ограниченно, так как предмет был не обязателен и отношение к нему учеников, число которых было притом весьма небольшое и часто менялось, поверхностно; для преподавания греческого языка назначены были даже послеобеденные часы, как для искусств, на что часто жаловался Иеропес. Из ежемесячных отметок можно заключать, что и успехи учеников были далеко неудовлетворительны.
По уставу гимназии назначены были, как особый предмет, военные науки. Для замещения должности преподавателя военных наук, Орлай в конце 1824 года обращался к подполковнику Терлецкому, герою Смоленска, Бородина и Малоярославца — и получил от него согласие. В письме от 10-го ноября Терлецкий благодарил за сделанное ему предложение и просил уведомить, «какие именно предметы придётся ему преподавать, так как ему необходимо озаботиться составлением программы и урочных записок». Дело не состоялось. В мае 1825 года Терлецкий отказался «от предложенной функции по недавнему оставлению воинской службы и крайне расстроенному здоровью. Некоторое время преподавал военные науки, артиллерию и фортификацию, Шапалинский.
Из учителей низших классов должно упомянуть об И. Г. Кулжинском, обучавшем латинскому языку и бывшем в последствии инспектором Лицея князя Безбородко. Деятельное и добросовестное отношение к делу всегда было отличительною чертою Ивана Григорьевича, много потрудившегося и на педагогическом, и на литературном поприщах. Автобиография его, с перечнем сочинений 1827—54 годов, помещена в Лицейском сборнике. И теперь, проживая в Нежине на пенсии, близ здания, в котором прослужил несколько лучших лет своей жизни и с которым связаны стародавние воспоминания, почтенный старец, сохранивший замечательную бодрость духа, продолжает откликаться на явления общественной жизни, строго охраняя и усердно защищая однажды усвоенные представления. Составителю настоящего очерка не раз приходилось обращаться к прекрасно сохранившейся памяти Ивана Григорьевича за поверкою впечатлений, вынесенных из архива.
Кроме профессоров и учителей низших классов, при гимназии состояли ещё учители искусств: рисования — Павлов, танцевания и пения — Севрюгин и фехтования — Урсо.
Павлов, свободный художник, принадлежал к числу способных, добросовестно относившихся к своим обязанностям, преподавателей, и пользовался расположением своих учеников. В 1821 году Орлай, отдавая справедливую похвалу его хорошему поведению и усердию, представил его на должность надзирателя, в которой он и был утверждён, с оставлением в должности учителя рисования. Преподавание видимо затруднялось недостатком пособий, на что Павлов часто жаловался: «лучшим ученикам», пишет он в одном из своих отчётов, «давно следовало бы начать целые головы и фигуры, но, за неимением сих оригиналов, продолжают рисовать ландшафты» — и так далее.
Севрюгин переведён из Новгородской гимназии и служил сначала без жалованья, пользуясь платой за обучение вольноприходящих, так как устав не назначил учителя танцевания и пения. Вскоре однако почётный попечитель предписал Веркиевской экономии выдавать ему по 250 рублей в год «за старание и рачение в обучении танцеванию и музыке». Впоследствии Орлай ходатайствовал о назначении ему особого жалованья, объясняя, что, «при образовании юношества в умственных и нравственных знаниях, по общему ныне употреблению, принято в содействие к оному и образование самых чувств и телесных движений посредством музыки и танцевания для вящшей благовидности благовоспитания, чего и родители пансионеров многие желают». В ноябре 1824 года ему назначено было 400 рублей в год. Преподавание шло довольно успешно. В одном из первых отчётов Севрюгин доносит директору, что «как по музыке, так и по танцевальным классам, я надеюсь, что скоро ученики возмогут показать себя вашему высокородию отличными в составляющихся оркестрах, как в музыкальном, так и вокальном». Разыгрывались увертюры, хоры с пением и музыкой и «разные музыкальные штуки»; разучивались минуэты, польские па, экосезы, альманы, вальсы, матрадуры, матлоты и пр. Севрюгин заведовал и церковным хором. Обучение было необязательно, и учитель часто жалуется, что «учатся не старательно и в классе весьма шумят».
Учитель фехтования, Иосиф Урсо, имел ещё меньше учеников.
Деятельность всех преподавателей, кроме непосредственного и непрерывного наблюдения со стороны директора, находилась и под общим наблюдением почётного попечителя, графа Александра Григорьевича Кушелева-Безбородко. Внимательный пересмотр архивных бумаг приводит к заключению, что он был действительным, не номинальным, попечителем: он принимал живейшее участие не только в первоначальном устройстве заведения, облегчая и ускоряя это устройство своими пожертвованиями, но и впоследствии, до конца своей жизни, относился с неизменным вниманием и заботливостью к его интересам. Гимназия постоянно находилась в официальных сношениях с ним, так что все её представления и донесения обыкновенно заготовлялись в двух экземплярах, из коих один назначался ему, а другой — окружному попечителю. Директор, в особенности сначала, часто обращался к почётному попечителю за разрешением даже мелочных распоряжений и расходов в роде принятия, для экономии, дворовых людей от родителей воспитанников, или прибавки двух прачек к трём «для мытья рубашек, косынок и манишек в летнее время во избежание вредных для здравия следствий от телесного пота и внешней пыли произойти могущих». Отправляясь посланником во Франкфурт, в августе 1824 года, граф просит директора доставлять ему чрез каждые два месяца известия о ходе дел в гимназии, а на возвратном пути оттуда, из Варшавы — возобновить присылку в Петербург всех представлений. Не редко и лично посещал он гимназию, присутствовал на испытаниях и результаты своих наблюдений сообщал не только устно, но и письменно, производил общую ревизию, вникал в материальное положение служащих и всячески старался о его улучшении.
О некоторых мерах, принятых им к преуспеянию заведения в разных отношениях, упомянуто выше. Для общей же характеристики отношений почетного попечителя к гимназии, приведу здесь несколько сведений о ревизии, произведенной им лично в 1823 году. Избираю этот год потому, что тогда же — и это был единственный случай — посетил гимназию и окружной попечитель, оставивший также свои замечания по ревизии.
Граф видимо остался вполне доволен гимназией. Немногие, сделанные им, замечания касаются подробностей, не оказавших влияния на общее впечатление. «Приятным долгом почитаю объявить, пишет он в своём предложении директору от 18-го сентября 1823 года, что во время пребывания моего в Нежине и обревизования хода гимназии высших наук замечены мною большие успехи воспитанников со времени последней моей ревидации как в науках, так и в языках. В экзаменах, производимых мною, я нашёл, что воспитанники в классах математики, истории, словесности и в языках большею частью ясно понимают и объясняют предметы, что доказывает старание гг. профессоров и ваше попечение». В заключении предложения состояние гимназии названо цветущим и выражено желание, чтобы гимназия достигла «высшей степени совершенства».
Интересно сопоставить это предложение с предложением окружного попечителя, Е. Я. Карнеева. Хотя общее впечатление, выраженное в последнем, также можно назвать благоприятным, однако указанные недостатки так важны, что общее заключение бумаги не оказывается в строгой связи с выраженным в начале её общим впечатлением. Впрочем должно заметить, что все указания относятся к распределению помещений и вообще к хозяйственной части и не касаются существенной стороны заведения, учебного дела, которым попечитель видимо остался доволен. «Осмотрев с должным вниманием и во всей подробности Нежинскую гимназию, пишет попечитель директору из Чернигова 20-го сентября, я нахожу устройство оной, в особенности его учебной части, заслуживающим всякого уважения. Преподавание наук, наипаче же изучение языков, производятся с надлежащим успехом. Постепенный порядок учения, доведенный уже до седьмого класса, доказывает и достаточные сведения гг. профессоров, и отличное ваше об усовершенствовании сего предмета попечение; равным образом не могу я не отдать справедливости трудам вашим и по части введения нравственного и хозяйственного в заведении благоустройства, которое наиболее собственно вам принадлежит. Обо всём сем не премину я довести до сведения вышнего начальства, и надеюсь, что оно обратит к заслугам вашим и к усердию вашему на пользу службы должное внимание». Относительно учебной части попечитель ограничивается собственно двумя замечаниями: о необходимости требовать от профессоров конспектов преподаваемых ими наук,которые, по рассмотрении, исправлении и одобрении в конференции, особенно со стороны директора, «как обязанного руководствовать и наставлять профессоров к избранию лучшей и легчайшей методы учения», должны приводиться в точное исполнение, и о наблюдении, особенно в высших классах, «чтобы воспитанники, преимущественно в классе законоучения, занимались не одним выучиванием наизусть уроков, но ясно понимали и объясняли бы оные от себя своими словами».
Орлай не оставил с своей стороны сделанных обоими попечителями указаний на недостатки гимназии без замечаний. Замечания эти были внесены в журнал конференции 29-го сентября 1823 года. «Конспекты», замечает Орлай, «требовались и прежде, и вообще в преподавании наук прилагается тщательное старание, чтобы понятия учащихся развивались постепенно поучительными объяснениями наставников и принимаются все меры, чтобы никто из учащихся не приобретал знания преподанных уроков посредством выучивания их только наизусть. Так как одно знание закона Божия озаряет человеков истинным просвещением, то постановлено в неукоснительную обязанность законоучителю, Павлу Волынскому, вперять в юные сердца питомцев любовь к Богу и ближнему, повиновение властям и вообще страх Божий». На указание, что лучше было бы принимать вольноприходящих учеников с четвёртого класса, Орлай справедливо замечает, что в таком случае первые три класса могут остаться без учеников, а учителя без дела, не говоря о том, что, по требованиям относительно приёма учеников по уставу гимназии с одной стороны — знание чтения и письма российского, общеупотребительных молитв, краткого катихизиса и четырёх правил арифметики — и соображениям относительно курса поветовых училищ с другой, из последних только и могут поступать ученики второго класса в первый класс гимназии и из третьего во второй, так как курс четвёртого класса поветового училища совершенно не соответствует четвёртому классу гимназии. — Относительно однообразия в платье, белье и пр. Орлай заметил, что «пансионеры гимназии одеты хорошо, прилично и однообразно; позволено им однако же во время классов носить и своё платье, чрез что сберегается казённый интерес; все вещи находятся под надзором инспектора и четырёх надзирателей и ревизуются ежемесячно профессорами. Малочисленность поступающих в пансион Орлай объясняет темь, что родители находятся в неизвестности относительно преимуществ гимназии, так как не утверждён ещё устав, а также местоположением города: «весь город Нежин имеет низменное положение, а гимназия сама окружена болотами, зловредный воздух испускающими, что также родителей отвлекает от гимназии»; наконец, указывает на слишком высокую плату, вносимую за пансионеров, затрудняющую малороссийских дворян: «всем известно, что в Малороссии богатых дворян немного, а посему полагать можно, что число вольноприходящих умножится впредь значительно, а пансионеров будет мало; учением, содержанием и вообще порядком родители все весьма довольны, но на производимую ими плату жалуются по неимуществу своему». На указание почётного попечителя, что полезно было бы увеличить число часов для обучения языкам, Орлай замечает, что «изучение языков считается везде экстраординарным учением и обыкновенно отдаётся на произвол учащихся, исключая отечественный и латинский; посему, ежели определить более часов для языков, то не воспрепятствует ли это успехам в науках, которые однакож одни образуют государственного человека». Распоряжение о размещении учеников в столовой и классах по успехам и поведению было сделано Орлаем прежде. Наконец, важным следствием ревизии почётного попечителя было учреждение особого хозяйственного правления, членами которого, под председательством директора, были — инспектор и один из членов конференции, по выбору последней.
Озабоченный мыслью о приведении гимназии в цветущее состояние, почётный попечитель, вскоре после её открытия, задумал устроить при ней ученое общество. Ещё в январе 1822 года окружной попечитель предлагал директору доставить заключение конференции по содержанию полученного им от министра мнения об учреждении общества. Почётный попечитель, граф Кушелев-Безбородко», пишет Карнеев, «желая учредить при гимназии сей учёное общество, которое в собственности занималось бы историческими исследованиями, до того края относящимися, испрашивает его сиятельства согласия на учреждение оного, по примеру существования такового же общества при Ярославском Демидовском Высших Наук Училище, которого привилегии всемилостивейше распространены и на означенную гимназию». Конференция, в заседании 10-го февраля, нашла следующие «препятствующие затруднения к учреждению общества»: 1) малочисленность профессоров и учителей; 2) «источники, состоящие в разных сочинениях или замечаниях, относящихся к сему краю, каковы: летописи, народные повести, даже песни, особенно древние граматы, жалованные дворянству, волостным правлениям, монастырям и прочим, из коих бы можно было заимствовать верные исторические материалы, по новости существования своего, гимназия ещё не успела приобрести; равно и, народный дух края сего с своими обыкновениями, по недавнему наставников вступлению в должности, некоторым совсем почти неизвестен. Следственно, все сии принадлежности требуют ещё нарочито-продолжительного времени для предварительного соображения оных, дабы впоследствии можно было извлекать из них что-либо существенное; 3) гимназия, будучи в совершенно новом обзаведении, имея во многом нужду касательно собственного устроения и преимущественно поставляя первым и главным для себя предметом постепенно открывать полные все девять классов, или полное течение предназначенного ей учебного курса, всё же прочее считая более за постороннее, так сказать, не в праве употреблять и время, и свои усилия на оное, не поставивши на твёрдую степень самого главного и существенного». Соображения эти, без сомнения, были внушены Орлаем, что видно из его собственного мнения, приложенного к определению конференции. Мнение это весьма любопытно: отклоняя от гимназии проектированное почётным попечителем ученое общество, он в то же время, как горячий патриот, доказывает крайнюю необходимость общества для изучения южной России и преимущественно той её части, которая лежит вне теперешних пределов России и заселена коренным русским населением, причём упрекает русских в равнодушии и незнании этой древней Руси, отторженной от своей матери, великой Руси. Заключение конференции и мнение директора подействовали: министр не признал удобным учреждать учёное общество при Нежинской гимназии. Уведомляя об этом директора, окружной попечитель присовокупляет: «к сему не лишним считаю заметить, что пример подобного общества при Демидовском училище не весьма одобрителен по мнению его сиятельства, ибо учреждённое при оном общество не оказало никакого успеха и вообще не сделало ничего».
В то же время начинается деятельность почётного попечителя по устройству домовой церкви при гимназии. Воспитанники ходили в приходскую церковь, отстоящую на значительное расстояние от гимназии, что, по причине непроходимой Нежинской грязи в осеннее и весеннее время, действительно представляло большие затруднения. Затруднения эти заставили Орлая обратиться к графу с просьбой ускорить устройство церкви. «Рачительнейший присмотр за воспитанниками», пишет он, «истинное, на христианстве основанное, их учение, надёжно служащее к образованию их сердца и ума, всегда составляет важнейшее наше занятие. Но при таковом руководстве ко всему истинному и доброму, остаётся желать, чтобы они во все воскресные и праздничные дни неупустительно бывали в храме Божием и в оном, благоговейно слушая христианское богослужение, наравне с науками, выучивали бы христианские душеспасительные обязанности. Сие и ныне составляет их первейшую обязанность. Но при всей, поселённой в них, к сему ревности не всегда они могут выполнить сей священный долг христианина, по причине грязи, стужи, метелей и отдалённости приходской церкви. Ежегодных издержек на содержание церкви я не предвижу: но ещё наверное полагаю, что, при нынешнем в гимназии хорошем ходе наук, устроение в гимназии церкви послужило бы к большему приращению вольных пансионеров, а следовательно и доходов гимназии. Хор мог бы образоваться из воспитанников.» Выразив желание, чтобы церковь была открыта к 30-му августа того же года, Орлай заключает: «я с удовольствием буду ждать того времени, когда вашему сиятельству угодно будет лично посмотреть на сие заведение, счастливо и успешно шествующее к высокой, предназначенной ему, цели, и заранее порадоваться приятнейшими плодами ревностнейшего об оном попечения вашего сиятельства». 17-го августа граф уведомляет директора, что церковь будет учреждена во имя священномученика Александра, иже в Пидне, в память князя Безбородко, и что иконы для неё уже заказаны в Петербурге. Сношения однако с Синодом, а последнего с местным архиереем Лаврентием, замедлили дело — и церковь была освящена только 22-го июня 1824 года. Это событие, о котором Орлай так хлопотал и которого с таким нетерпением ожидал, занесено в журнал конференции 5-го июля 1824 года: «сего 1824 года, июня 1-го дня, к общей радости чиновников и воспитанников гимназии, прибыль из С.-Петербурга г. почётный попечитель, немедленно обозрел все части сего учебного заведения, а с 16-го по 19-е число присутствовал при годичном воспитанников испытании. Между-тем, в течении экзаменов, именно 22-го июня, по благословению епархиального епископа, его сиятельство назначил посвятить предварительно к тому приуготовленную в гимназии церковь. К освящению сего храма, кроме чиновников гимназии и обучающегося юношества, приглашены были воинские и гражданские чиновники, находящиеся в Нежине, равно поветовые помещики и родители воспитанников. Духовенство от всех церквей города, под ликоначальством архимандрита Евгения, совершило чиноположение освящения храма, причём архимандритом было произнесено приличное слово как в возблагодарение и бессмертную память основателям сего знаменитого учебного заведения, так и соревнователю их, внуку, графу А. Г. Кушелеву-Безбородко. После литургии, молебствия и многолетия, духовенство крестным ходом шествовало в библиотечный зал, где, особо освятив воду, знаменовало крестом и кропило оною освящённою водою как зал сей, так и прочие комнаты и классы с священным в шествии пением. Наконец духовенство, по сложении церковного облачения, также чиновники и дворянство, были угощаемы господином почётным попечителем в занимаемых им покоях завтраком, а потом, в 4 часа пополудни, обеденным столом. В вечеру дан был великолепный бал, который продолжался до 2-х часов по полночи. Господин директор и собрание конференции, для незабвенной о таковом событии памяти, определило внесть сие в журнал, что сим и исполняется».
После общего обозрения гимназии необходимо сообщить сведения о пресловутой истории о вольнодумстве, на которую не раз было указано выше, истории, волновавшей три года умы всех, не только учивших, но и учившихся, окончившейся разгромом состава преподавателей и создавшей для гимназии такое положение, что оказался необходимым выход её в другую сторону, в другое направление. Считаем необходимым остановиться на этой истории и потому, что в ней, вместе со всеми учениками, принимали живое участие и Гоголь, крайне возбуждённое состояние которого в последнее время пребывания в гимназии и многое в его письмах от этого времени объясняются именно этим участием, и Кукольник, который в этой истории играл особенно видную роль.
Интриги, враждебные отношения между преподавателями, вследствие личных столкновений, разделение на партии — явление обычное в высших учебных заведениях провинциальных городов, объясняемое прежде всего однообразием и ограниченностью круга деятельности, сосредоточением интересов в этом тесном круге без достаточно сильного отвлечения их в сторону. От скопления интересов в тесном пространстве легко сообщается личный характер делу общего характера, причём также легко возбуждаются страсти, приводящие часто к положениям, неожиданным для самих действующих лиц. В Нежине, как малом городе, явление это ещё понятнее. И должно отдать полную справедливость такту Орлая, его уменью обобщать интересы и направлять их к пользе заведения. В его почти пятилетнее управление гимназией явление это оказывается почти незаметным. Оно выдвигается на первый план вслед за его увольнением, и когда явился новый директор, Ясновский, страсти были уже воспламенены до того, что их нельзя было потушить обычными домашними средствами.
По содержанию своему, нежинская история совершенно однородна с известными историями в С.-Петербургском и Харьковском университетах, так что представляет собою только отдельный, доселе неизвестный, эпизод общей университетской истории о пресловутом вольнодумстве профессоров, обличаемом тогдашними ревнителями просвещения в роде Магницкого, Рунича и других. Белоусов представлял собою в малом виде Германа, Арсеньева, Раупаха, Шада, а Билевич и К° — Магницкого и Рунича, с тем различием, что последние, руководясь высшими соображениями, прикидывались защитниками истинного просвещения, которому якобы угрожало вольнодумство профессоров, между-тем как Билевич руководился просто личною ненавистью к Белоусову, обличавшему его в невежестве и неспособности.
Дело началось, как мы видели, с лёгких обвинений Белоусова в небрежном отношении к обязанностям инспектора, породившем бесчинство и распущенность пансионеров; но когда эти обвинения, без важных последствий для обвиняемого, истощились, а страсти воспламенялись, обвинители обратились к более благодарному и горючему материалу — к обвинению в вольнодумстве, которым притом легко объяснялась и распущенность пансиона. В первый раз Билевич коснулся этого материала в рапорте от 7-го мая 1827 года, заявив, что он «приметил в некоторых учениках некоторые основания вольнодумства, происходившие от заблуждения в основаниях права естественного», которое, вопреки предписанию попечителя, читается не по системе де-Мартини, а по основаниям философии Канта и Шада.
В ответе своём от 2-го июля Белоусов, заметив об опасностях для преподающих естественное право «вследствие смешения его некоторыми писателями с политикой и другими посторонностями», утверждает, что Билевич о Кантовой философии не имеет ни малейшего понятия и для доказательства просит конференцию сличить его записки по естественному праву этого года с записками предыдущего. Что же касается до Шадова естественного права, которого Билевич также не читал, то в его записках нет ничего общего с системой Шада; ссылкою же на последнего Билевич, очевидно, думал придать более веса своему обвинению, так как слышал, что Шад выслан за границу и его естественное право запрещено. При этом Белоусов представил в конференцию записки, составленные им и взятые у одного из учеников. «Записки эти», замечает он, «суть только краткое, сообразное с понятиями слушателей, извлечение из того автора (де-Мартини), коим правительство позволило руководствоваться при преподавании в русских училищах. В них излагаются истины полезные и необходимые для человека, в гражданском обществе живущего, и могущие подавить самые семена вольнодумства. В заключение же просит конференцию, оставив естественное право за Билевичем, как профессором политических наук, поручить ему преподавание российского гражданского и уголовного права, так как он слушал эти права в университете, а Билевич нигде им не учился, а не учившись не может он знать легчайшего способа преподавания; притом он русский, а Билевич иностранец; наконец он имел случай теорию русского права усовершенствовать практикой, занимаясь, по приглашению Киевского губернатора, в его канцелярии.
Представленные Белоусовым в конференцию записки Билевич называет подложными и доносит, что 21-го июня Белоусов отбирал от учеников тетради с целью их исправления, но что он однако успел захватить у двоих учеников подлинные записки, писанные со слов преподавателя. Эти-то последние он и представил в конференцию вместе с их критическим разбором. Таким-образом в конференцию разом поступили записки Белоусова в двух видах — представленные самим профессором, в которые не верил Билевич, и представленные Билевичем, в которые не верил профессор, как злоумышленно изменённые и искаженные. Нет надобности распространяться здесь о разборе Билевичем записок, перехваченных у учеников и, по всей вероятности, сомнительного достоинства, нет надобности тем более, что нам придётся остановиться сейчас же на другом, более любопытном, разборе тех же записок, составленном, очевидно, по внушениям того же Билевича. Заметим только, что, по мнению последнего, записки «преисполнены таких мнений и положений, которые неопытное юношество действительно могут вовлечь в заблуждение»; что в них совершенно не упоминается о должностях к Богу, к самому себе, к ближнему, к родителям, к детям, к родным, к семейственной жизни и прочее.
И те, и другие записки, по предложению исправляющего должность директора, Шапалинского, конференция передала на рассмотрение законоучителю, протоиерею Волынскому — и это привлечение к делу законоучителя составляет оригинальную часть нежинской истории, не находящую себе соответствия ни в Петербургской, ни в Харьковской историях. По всему оказывается, что протоиерей Волынский принял на себя в этом деле весьма незавидную роль. Впрочем, представленный им в конференцию 20-го июля рапорт интересен во многих отношениях. В нём он заявляет, что «в некоторых местах записок нашёл мысли, при научении юношества, к сбивчивым и ложным понятиям ведущие». Так Белоусов нача́ла права по системе Томазия — справедливое, честное и приличное — назвал не важными, «тогда как справедливого и честного закон Божий держаться повелевает» (Филиппис. IV. 8). Белоусов замечает, что не важною названа система Томазия, излагающая только начала честного, справедливого и приличного, из чего видно, что Томазий смешивал этику с естественным правом. «Можно взять в систему самые лучшие, божественные начала, но система не сделается от них лучшею, ежели сии начала или не все к ней принадлежать, или не преподаны надлежащим образом.»
О Вольфовом начале «perfice te et perfice alios» не выражено собственного мнения, а только неопределительно упоминается о критике чистого практического ума Канта, «с приметным преимуществом оного пред прочими системами». — В записках прямо сказано, отвечает Белоусов, что «сие начало усовершения, равно как и начало социализма, не могут служить основанием естественного права». Предмет права есть то, чем человек посредством своего права исключительно располагать может, а потому следующее затем замечание Волынского, что в его определении «нет ограничения чрез понятие о сообразности с законом, ибо никак предполагать не можно никакого человеческого права прежде существования закона» — несправедливо, потому что предмет права должен быть определён прежде изложения науки о правах, дабы дать точное о нём понятие и дабы мы тотчас усмотрели то̀, что не есть предмет нашего права. Коль скоро мы потеряем из виду предмет права, то будем считать предметом наших прав то, на что мы никаких прав не имеем, как например 18-го июля сего года г. Билевич, экзаменовавший слушавших у него естественное право учеников, кончавших курс, не только не соглашался, что мы не имеем прав на Бога, но и решительно утверждал, что мы имеем право на Бога. В словах Белоусова: «человек имеет право на своё лицо, то есть он имеет право быть так, как природа образовала его душу и тело, а потому достоинство разумной природы в чувственном мире составляет ненарушимость лица», Волынский видит два заблуждения: при таком определении, «можно отрицать всякое повиновение закону; при нём же уничтожается власть родителей на детей, воспитание или учение их делаются ненужными; в чём же состоит достоинство разумной природы неизвестно». Во-первых, «нет положительного закона, замечает Белоусов, «который бы запрещал человеку быть так, как природа образовала его душу и тело; напротив, законы положительные охраняют наипаче врождённые права человека на его душу и тело; во-вторых, разве властью родителей уничтожаются душа и тело их детей, разве человек, сохраняя душу и тело, должен непременно не терпеть сей власти над собою, разве родители могут лишить дитя тела или губить их душу, разве воспитание и учение уничтожают душу и тело? По мнению всех просвещённых людей, они развивают способности души. О достоинстве же разумной природы в записках прямо сказано, что оно состоит в ненарушимости лица.
На мнение Белоусова, что «некоторые писатели, не сделав себе точного понятия о первоначальном праве, иногда почитали оным то, что не только первоначального, но даже и простого права составить не может, например право на справедливость слов другого, на доброе имя и прочее», Волынский замечает: «ежели право на справедливость слов другого и на доброе имя не заключается в понятии первоначального права, то по крайней мере отнюдь не может быть совершенно исключено вообще из права, хотя бы оно и простое было, и паче сие противно святому писанию и учению церкви». — «Разве из того», отвечает Белоусов, «что человек не имеет врождённого права на справедливость слов другого, следует, что человек должен лгать? Отец Павел здесь и впоследствии смешивает внутренние, нравственные обязанности с правами внешними. Всякая несправедливость слов есть нарушение обязанности внутренней к самому себе; следовательно, кто таким образом поступает, тот делает поступок и в отношении себя безнравственный; но чтобы иметь право на справедливость слов другого, требуется доказать, что не справедливостью слов другого нарушены наши права.» Относительно права на доброе имя Белоусов замечает: «если бы многие другие обстоятельства не доказывали, что не отец Павел писал сей разбор, то одно сие замечание касательно права на доброе имя могло бы каждого удостоверить в истине сего: в той самой книге, по которой отец Павел учит нравственной философии в здешней гимназии (§ 86 стр. 137) сказано: «честь не состоит во власти нашей так, чтобы мы оную от иных людей насильно могли требовать, ибо кто душами других людей так повелевать будет, чтоб тех, от коих почтен быть желает, мог принудить к доброму и почтенному о себе мнению»? Выходить, что отец Павел преподавал нравственную философию противно святому писанию и учению церкви».
Мнение, что «все врождённые права находятся для всех людей в безусловном равенстве», пишет отец Павел, «может относиться разве только к инстинкту животных; но инстинкт не есть источник права, ибо всякое право должно проистекать из нравственного, божеского закона». Показав, что де-Мартини, по которому читал Билевич и который был разрешен правительством, ещё резче выражается в том же смысле о врождённых правах, Белоусов замечает, что в записках говорится о правах, а отец Павел распространяется о дарованиях. «Можно ли было допускать такого рода разбор и не будет ли он для конференции позором пристрастия? Можно ли удивляться, если, при чуждом влиянии, некоторые ученики, составив себе записки, написали в противном значении то, что им в пояснении было сказываемо профессором, когда здесь, в рапорте, заставили законоучителя употреблять такие непростительные извороты и уловки?
Положение записок, что «обиженный имеет право на наказание того, кто его обидел», по мнению отца Павла, несправедливо, так как право наказания принадлежит не обиженному, а закону; притом оно ведёт к самоуправству и беспрерывной войне». — Белоусов обращает внимание, что непосредственно следующее за выписанным место записок, «хотя внутренне нравственная обязанность повелевает примирение и великодушие», которое могло бы найти себе полное подтверждение в приведённых отцом Павлом текстах, намеренно выпущено. «В главе «о обидах» показывается только, какие права по естеству принадлежать человеку, если он бывает обижен, и какие юридические обязанности со стороны обиженного; а что право наказывать в государстве принадлежит верховной власти, от коей и законы проистекают, сие показано в других местах записок, причём прямо сказано, что «никто в государстве не может самовластно управляться».
Слова записок: «вынужденное обещание никогда не обязывает», по мнению критика, несправедливо исключает законные случаи, а потому могут внушать юношеству вредное понятие на счёт законных обещаний». — «Что есть законное, отвечает Белоусов, не есть вынужденное, ибо верховная власть, от коей проистекают законы в государстве, соединяет в себе воли всех, в государстве живущих, как о сем и в записках сказано. Следовательно всё, от законов происходящее, никогда не может назваться вынужденным; да и положительные законы не считают действительными тех договоров, в коих обещание вынуждено каким бы то ни было образом; посему-то, при сделках разного рода, употребляют слова: добровольное согласие, добровольное условие и прочее.»
«Таковые и подобные им наставления», заключает отец Павел, «в классической науке положительным образом юношеству преподаваемого естественного права нахожу я цели воспитания юношей несоответственными и с самым благочестием несообразными, тем паче, что в оной, вручённой мне для пересмотрения, тетрадке между правилами нигде ничего не было преподано о должностях к Богу, к родителям, наставникам, к начальству и вообще к ближнему, даже и к самим себе». — «Делавшему разбор показалось мало того», говорит Белоусов, «что он с величайшими натяжками и превратным толкованием нашёл в записках несообразным, по его мнению, с целью воспитания юношества, он порицает меня и за-то, чего в записках нет и чего в них быть не могло, так как; учение о должностях к Богу принадлежит к естественному Богословию, а не к праву естественному; да и сам де-Мартини говорит о них только потому, что «он здесь руководствовался примером древних, коему последовали и некоторые из новейших»; о должностях же к родителям не упоминается и в записках Билевича, безусловно одобренных отцом Павлом; о должностях к начальству учит всё государственное право, на которое отец Павел не обратил никакого внимания; также несправедливо, будто не показаны обязанности к ближнему, ибо естественное право и состоит в том, чтобы показать сии обязанности, но только внешние, юридические, так как внутренне-нравственные не принадлежат к естественному праву. Чистое же естественное право, изучающее внешние права человека, принадлежащие ему по одному его существованию в чувственном мире, изложено им по руководству, которое переведено на русский язык и посвящено тому, «коего заслуги по учебной части в России для нас драгоценны, коего сведения употреблены были при воспитании всеавгустейшего монарха нашего». Переводчик, в предисловии, выразился об этом руководстве, что «читатель найдёт в нём ариаднину нить, которая предохранит его от соблазна посторонних и ложных умствований». В заключение, Белоусов высказывает убеждение, что «никто из членов конференции внутренне не верит, чтобы отец протоиерей сам сей разбор делал, а напротив все уверены, что оный ему составлен тем же самым чиновником, который и Билевичу таковый рапорт писал».
Отвергнув обвинение в отбирании 21-го июня записок у учеников, Белоусов, в особом рапорте, высказал мнение о четырёх тетрадях записок, перехваченных у двоих учеников и представленных Билевичем в конференцию. Один из этих учеников на его вопрос: точно ли он в своей тетради писал только то, что было изъясняемо на лекциях, с плачем признался, что он не знает, а что он списал их так, как ему составлено и надиктовано другими. «Для меня достаточно было одного сего признания», пишет Белоусов. «Рассматривая так называемые изъяснения в записках, я нашёл, что оные составлены весьма глупо, что многие самые превосходные истины уничтожались худо приисканным сказуемым, что начало периода, показывающее самое благое учение, заключалось такою второю частью оного, от которой самое начало теряло смысл. Приметно некоторое желание растолковать другим образом мои слова и дать им дурное направление, а инде является такое, чего я не упоминал; то, что было опровергаемо, оставлено без опровержения. Людям, обращавшимся хотя мало в ученых занятиях, известно, что один союз, одна запятая, одно слово, умолченное или прибавленное, или поставленное не на своём месте, даёт особенный смысл и часто совершенно противный; что же сказать, если при этом действовало особенное намерение или наущение изменить смысл? В заключение, просит следствия и прежде всего, не упуская времени, допроса учеников, давал ли он им другие записки по естественному праву кроме представленных им в конференцию. Разбор Билевича, как обращённый к запискам, не им составленным, он оставляет без внимания, изъявляя готовность, по требованию начальства, объяснить, что в них изменено, прибавлено, для доказательства, что «во всём преподавании им руководствовало единственное желание поселить в слушателях своих повиновение начальству, сделать их честными и добродетельными».
Замечательно, что дело о вольнодумстве Белоусова и о распущенности пансионеров происходило в конференции без всякого донесения о том высшему начальству. Молчание в течение полугода (считая с 7-го мая, когда был подан первый рапорт Билевича) исправлявшего тогда должность директора, Шапалинского, объясняется прежде всего естественным желанием его устранить себя от расследования столь неприятного дела, тем более, что он со дня на день ожидал прибытия в Нежин нового директора, Ясновского, определение которого уже состоялось, но прибытие на место службы замедлилось, может быть, по тем же соображениям; притом же сам Билевич в первом своём рапорте, указывая на послабление по этому делу Шапалинского и на преклонность его к Белоусову, просил конференцию отложить обсуждение дела до прибытия нового директора; кроме того, не прерывавшееся поступление в конференцию новых бумаг крайне затрудняло обсуждение дела; наконец, должно сказать и то, что Шапалинский, без сомнения, не терял надежды как-нибудь уладить дело мирным образом и тем освободить заведение от весьма неприятной истории; по крайней-мере он, по словам Ландражина в одном из его рапортов, неоднократно заявлял конференции, что «не хочет сим делом чернить Гимназию», или, как замечено в другом месте, «историю гимназии». Как бы то ни было, дело дошло до сведения высшего начальства, очевидно, не прямым и не официальным путём и, как должно полагать, со стороны обвинения. 27-го октября 1827 года только что приехавший новый директор разом получил две бумаги исправлявшего должность Харьковского попечителя, графа Виельгорского. «До сведения моего дошло», пишет Виельгорский, «что в сей гимназии преподаётся естественное право не в том духе и не с тою целью, как бы следовало, что профессор Белоусов, увлекаемый личными неудовольствиями, или другим чем, против профессора Билевича, входит при публичных экзаменах в такие споры, возражения и толкования, которые оскорбляют г. Билевича и служат к явному соблазну других особенно учащихся». Вследствие того, предписывает директору принять необходимые меры к устранению такого соблазна, требует немедленного доставления в подлинниках относящихся к этому делу бумаг и представленных в конференцию ученических тетрадей, а также объяснения, «какое со стороны конференции делано по всему тому распоряжение и почему оная конференция не донесла ему доселе о вышеизложенных, столь важных в сущности своей, обстоятельствах» и наконец требует сведений «кем и когда разрешено для гимназии обучение естественному праву после сделанного повсеместно в 1824 году запрещения преподавать оное в гимназии».
Не слишком торопилась конференция представлением требуемых бумаг и сведений, да и действительно трудно было ей опознаться во всём этом деле, тем более, что она чуть не ежедневно продолжала получать рапорты и со стороны нападавшей и со стороны защищавшейся. Реестр препровождённых бумаг заключал в себе 24 №№, да отправленный после того дополнительный — 11 №№. Самое объяснение конференции, вместе с первым реестром, препровождено в Харьков только 30-го декабря 1827 года.
Спустя три дня по получении предписаний исправляющего должность попечителя, директор предложил конференции «учинить распоряжение об отобрании у учеников всех тетрадей и записок, касающихся естественного права, какие бы они ни были, так как с одной стороны из поданного господином законоучителем Волынским в конференцию рапорта явствует, что он в ученических тетрадях о естественном праве находит некоторые выражения сомнительными, а с другой и сам профессор Белоусов в подданных им в конференцию бумагах объясняет, что тетрадки, под именем его изъяснений или замечаний, несообразно его изъяснениям составлены». Конференция, как видно, сильно затруднялась в своих объяснениях по самому существу дела; затруднения усиливались и от того, что поступавшие в конференцию бумаги, вследствие упомянутого настроения исправлявшего должность директора, не записывались в журналы. Наконец, 17-го декабря состоялся объяснительный журнал конференции, к которому приложены были отдельные мнения Ландражина, Зингера и Соловьёва.
На вопрос, кем и когда разрешено преподавание естественного права в Гимназии после запрещения в 1824 году, конференция отвечала, что естественное право, на основании проекта устава, с открытием седьмого класса, преподавалось в Гимназии с 1-го августа 1823 года. Когда же последовало запрещение в 1824 году, конференция, по предложению директора, в октябре 1824 года вошла с представлением к попечителю — следует ли в Нежинской Гимназии исключить из числа учебных предметов естественное право и политические науки, «так как оные науки, по проекту устава, к преподаванию в гимназии назначены; при том же и гимназия состоит на особенных правах и постановлениях, нежели губернские гимназии, и занимает непосредственное место после российских университетов, а между тем из предписания не видно, чтобы сии науки исключены были из числа предметов в университетах, да и неизвестно, какие именно учебные предметы входят в круг наук политических». Ответа на вопрос конференции не последовало, а между тем в апреле следующего года в Гимназии получен был Высочайше утверждённый 19-го февраля 1825 года устав Гимназии, в котором положены естественное право и политические науки: «тогда же, по воле бывшего директора, вторично начато преподавание и продолжалось до июля 1827 года». При том же, заключает конференция, высшее начальство знало о преподавании упомянутых наук в гимназии, так как ежегодно посылались окружному попечителю журналы конференции с конспектами и распределением часов для каждого предмета. Относительно ссылки на «волю бывшего директора» Ландражин, в своём отдельном мнении, приложенном к журналу, замечает, что «об оной воле директора Орлая никогда не было объявлено конференции и оное право не было читано до августа 1825 года и из оного не экзаменовано при испытаниях того же года; только помнится, что, до прибытия Белоусова в Нежин, при прочтении определения его в здешнюю гимназию, по получении уже устава, определено было журналом конференции читать сему чиновнику естественное право, если на то воспоследует разрешение высшего начальства; за прибытием же Белоусова в августе 1825 года началось опять преподавание естественного права и продолжалось до февраля сего 1827 года; на каком же основании он, г. Белоусов, читал сие право, это конференции не более известно, как и о политических науках, которые читал г. Билевич в двух прошлых учебных годах и имеет ещё читать и в сем учебном году, как в конспекте его, Билевича, значится. Ныне же, когда исправляющий должность попечителя требует по сему объяснения, ссылаться на одну волю выбывшего директора, скрывая пред его сиятельством, для извинения своего, собственные действия конференции, считаю неприличным».
По вопросу, почему о деле не было доселе сообщено высшему начальству, конференция доносит, что было определение в этом смысле, но оно осталось без последствий. Между тем в отдельном мнении Ландражина, с которым были согласны Зингер и Соловьёв, прямо утверждается, что такого определения конференции никогда не было, а потому и донесения не могло быть. «Конференция», пишет Ландражин, «или по крайней мере часть её, считала неприличным доносить высшему начальству о деле не рассмотренном и о котором ни один член не мог и теперь ещё не может основать какое-либо правильное и законное суждение; ибо, кроме того что дело ещё не исследовано, за бумагою от одной стороны следовала сейчас бумага и от другой, и даже в последнем, упомянутом в самом объяснении конференции, рапорте г. Белоусова он объясняет, что имеет ещё представить возражение».
Относительно же записок по естественному праву, представленных Белоусовым и ученических Билевичем, конференция доносит, что они переданы были только законоучителю на заключение о том, «нет ли в них чего, противного догматам веры»; профессора̀ же, сначала Моисеев, а за ним и остальные, отказались от их рассмотрения; без рассмотрения же конференция не могла представить их высшему начальству. Действительно и предписанием графа Виельгорского 15-го октября требовалось донесение конференции и о её собственных распоряжениях по всему делу о преподавании естественного права. Разъяснения по содержанию записок были необходимы и потому, что оно возбудило горячие пререкания с обеих сторон, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты. Билевич утверждал, что представленные в конференцию Белоусовым тетради заключали в себе часть курса — и то изменённую — предшествовавшего учебного года, подлинные же записки были им отобраны от учеников 21-го июня 1827 года; Белоусов же доказывал, что представленные Билевичем ученические записки подложны, будучи продиктованы ученикам с искажением смысла в известном направлении. Вопрос о подлинности и характере записок, очевидно, мог быть решен только допросом самих учеников — и этот допрос, производившийся в присутствии всех членов конференции от 29-го октября до 3-го ноября 1827 года, составляет также особенность Нежинской истории сравнительно с историями С.-Петербургской и Харьковской.
До этого времени, то есть до 29-го октября, были привлекаемы к допросу — и то вне конференции — владетели записок, перехваченных Билевичем, а ученик Змиев в самой конференции, по вопросу, находившемуся в связи с историей о вольнодумстве. Так как последний допрос любопытен по характеристике настроения профессоров и отношений их к ученикам в то время, то я считаю не бесполезным сообщить о нём несколько сведений.
Змиева привлекла к допросу обвиняющая сторона, утверждая, будто бы он, накануне экзамена по естественному праву, по секрету заявил о намерении Белоусова и Зингера сбивать учеников на экзамене. «Накануне оных экзаменов», доносят конференции в общем рапорте Моисеев и Никольский, «случайно, во время прогулки, под вечер, сошлись мы на новом, так называемом купца Долгова, мосту, сели за пешеходною перегородкою на лавочку и, пока вечеряло, занимались разговорами. Через несколько минут проходит мимо нас ученик Змиев с двумя его сёстрами и с дядею, поручиком Бугского уланского полка Рубаном. Пройдя мимо нас немного, Змиев отстаёт от сестёр и дяди, обращается к нам и делает призывные знаки рукою. Профессору Никольскому показалось, что будто ученик Змиев зовёт его, почему и подошёл к нему; но Змиев сказал, что имеет надобность поговорить с профессором Моисеевым, которого Никольский и позвал. Когда подошёл Моисеев, то Змиев, между прочим, вполголоса сказал следующее: «я слышал от учеников, что профессор Белоусов с профессором Зингером сговорились завтра на экзамене сбивать учеников в ответах». Змиев сказал то, сам будучи в некотором страхе от предстоявшего ему экзамена». Эти и подобные им усилия наставников привлечь к делу учеников, без сомнения, производили на последних крайне вредное, развращавшее влияние, и должно полагать, что заявление Змиева было искусственно подготовлено. По крайней мере призванный в конференцию Змиев отвечал, что не помнит о таком заявлении, потом — кажется, что не говорил и наконец — точно не говорил. Показание это Билевич и его сторонники, разумеется, объясняли сильными внушениями противной стороны, что, по их мнению, подтверждалось и тем, что Ландражин, «занявший в конференции не обыкновенное своё место, а ближайшее к дверям, усильно настаивал на немедленное призвание Змиева, с приметною заботливостию отправил за ним свои дрожки и своего человека, по отправлении беспрестанно поглядывал в двери, ожидая прибытия Змиева, и как скоро сей прибыл и показался в оные, то, поспешно вставши с места, бросился к нему навстречу, обратил его в переднюю перед конференциею комнату и скоро опять назад возвратился». Ландражин же, с своей стороны, утверждал, что действительно спрашивал Змиева о заявлении, будучи уверен, что он, по привязанности к нему, скажет сущую правду, и получил в ответ, что «это совершенно неправда», причём Змиев выразил готовность «хоть пред кем сказать и присягнуть, что этого никогда не говорил».
Впрочем не подлежит сомнению, что и до допроса в общих чертах ученики знали о ходе дела, тем более, что некоторые из них были профессорскими пансионерами. Что они знали, чем занимались их наставники, просиживая за полночь в конференции, доказывает их крайне возбуждённое состояние, порождавшее новые жалобы, новые донесения в конференцию о их продерзостях. Возбужденное состояние учеников усиливалось, как видно, внушениями самих профессоров, сторонников Билевича, старавшихся всячески раздуть историю. Так Белоусов 13-го ноября, по поводу неоднократных тайных отлучек в город одного пансионера, доносит директору, что этого пансионера вольноприходящие ученики увещевали на отлучку в город тем, что «по причине конференций, долго в ночь продолжающихся, инспектор не заметит, что самому инспектору угрожает беда, потому что профессор Иеропес с другим профессором ищут только случая вредить инспектору, что Иеропес обещал не объявлять никому имени пансионера, отлучающегося в город». Инспектор обращает внимание директора на вред, происходящий для учеников «от дружеских каких-то особенного рода разговоров и обращения наставников с учениками».
С 29-го октября начался в конференции допрос всех учеников восьмого и девятого классов, слушавших в 1826/7 году естественное право у Белоусова. Не касаясь подробностей их показаний о том, кто у кого списывал тетради, как они переходили из рук в руки и как дошли до Билевича, я замечу только, что большинство учеников показало, что введение, из которого извлечено было наибольшее число мест для обличения в вольнодумстве Белоусова, последний действительно читал, причём одни утверждали, что — по книге, другие — по собственным запискам, некоторые — по запискам, который он брал у одного из учеников и что лекции по самому естественному праву вообще читал по собственным запискам; что ученики составляли записки после лекций, приводя мысли в порядок и что ученики позволяли себе часто делать некоторые замечания и дополнения по собственным соображениям. Последнее показание, наиболее благоприятное для Белоусова, представляется в разных видах: одни ученики приписывали себе эти дополнительные замечания; другие утверждали, что писали под диктовку Кукольника, который эти замечания разделял на параграфы и давал последним названия; наконец сам Кукольник дал показание, которым, очевидно, думал снять всякую ответственность с Белоусова и перенести ее на себя. По вниманию к лицу, давшему такое показание, по оригинальности самого показания и потому, что оно возбудило продолжительную переписку, я приведу его вполне, как и небольшое показание Гоголя.
«1827 года, ноября 1-го дня, ученик восьмого класса, пансионер Нестор Кукольник, осемнадцати лет от роду, истребованные от него несшитые тетради, с надписью «о естественном праве», в восьми номерах, признавал своими, объявляя, что составил их как материал для диссертации о естественном праве, в течение учебного курса естественного права, по выметкам из разных авторов, читанных им в пятом и шестом классах до преподавания естественного права; книги же сии, сколько помнит, следующие: 1) Dictionnaire philosophique par Voltaire, 2) Contrat social de J. J. Rousseau, 3) Emman. Kant’s, Zum ewigen Frieden и 4) L’harmonie du monde, каковые книги он брал у ученика Родзянки (показание Родзянки весьма близко к показанию Кукольника). 5) L’ésprit des lois, par Montesquieu — брал у пансионера Романовича-Любича, 6) писанные пансионером Высоцким замечания из Ж. Ж. Руссо и Юма, 7) писанные замечания Кукольника, отца ученика Кукольника, 8) Телеграф на 1836 год». Об одной из тетрадок Кукольник показал, что она переписана с тетрадок ученика девятого класса, Яновского, без всяких прибавок и что сия тетрадка писана под диктовку с тетрадок профессора Белоусова. Наконец Кукольник подтвердил показания учеников, что им составляемы были дополнительные замечания к запискам по собственным соображениям.
Что ж до показания Гоголя, то вот оно: «1827 года, ноября 3-го дня, ученик девятого класса, Николай Яновский, 19 лет, призван будучи в конференцию, показание Новохацкого подтвердил в том, что он тетрадь истории естественного права и самое естественное право отдал в пользование Кукольнику; сверх того Яновский добавил, что объяснение о различии права и этики профессор Белоусов делал по книге».
Показание Кукольника, как прямо направленное против обвиняющей стороны, не могло не обратить на себя особенного внимания последней. «С первого взгляда на сие показание», пишет вслед за тем в конференцию Моисеев, «всякий признает оное совершенно несправедливым и даже невероятным, чтобы он, будучи ещё в тех низших классах сей гимназии — пятого и шестого — и, как по спискам значится, в третьем отделении по языкам, где читается одна только грамматика языков, занимался уже из оных немецких и французских книг составлением на российском языке записок, и при том о естественном праве, то есть о такой науке, которая от него впереди была ещё далеко и о которой он тогда ещё никакого понятия не имел и иметь не мог». «При том же», замечает Моисеев, «в бытность инспектором долгое время, он никогда книг этого рода ни у кого, а равно и у Кукольника, не замечал». Ссылка Кукольника на рукописные замечания его отца о естественном праве вызвала со стороны Моисеева следующий отзыв: «Сие Кукольника показание также совершенно несправедливо, ибо таковых о естественном праве рукописей отца его никогда у него не было; а если бы они тогда у него имелись, то они и теперь у него были бы, ибо сжечь оные без причины, как он утверждал в конференции, во-первых, могло бы ему попрепятствовать самое уважение к памяти отца своего, которого рукописи, как отца и мужа ученого, должны быть ему всегда дороги; во-вторых, чтобы он сжег их потому, что сам нашёл в них много нелепого и вредного, то сего допустить никак неможно; инако следовало бы признать, что он, Кукольник, умнее и благоразумнее своего отца, мужа ученостью своею и образом мыслей в ученом свете известного. При том же, если сии пагубные записки о естественном праве были извлечены из объявленных им книг и рукописей, коих, как он в показаниях своих объявил, не могши по вредному их содержанию долее у себя держать, частью будто оные возвратил тем, у кого брал, а частью сжег, то почему же он, Кукольник, оное извлечение, как самую вредную оных сущность, держал у себя во всё время преподавания господином Белоусовым естественного права во всё продолжение истекшего учебного года».
Снятием допросов с учеников окончилось на время делопроизводство в конференции и всё оно было препровождено к высшему начальству. Не без страха, конечно, ожидали решения из Петербурга заинтересованные лица. Более полугода продолжавшееся делопроизводство довело и наставников, и учеников до такого возбуждения, до такого извращения их взаимных отношений, породило столь ненормальное состояние всего заведения, что необходимо было принять быстрые и решительные меры для прекращения зла. До какой степени возбуждены были страсти между преподавателями, видно например из рапорта Иеропеса от 29-го ноября, в котором он доносит, что в одном из заседаний конференции Белоусов обратился к нему с словами: «я тебя задушу».
Такому настроению умов много содействовали и самые показания учеников, которые, будучи направлены к оправданию Белоусова, очевидно, представлялись его обвинителям явно внушенными и подготовленными. Последние естественно истощали все усилия привлечь учеников на свою сторону и склонить их к изменению показаний в свою пользу. К тому же и новый директор Ясновский, ознакомившись подробно с делом, принявшим весьма злокачественный характер и угрожавшим большою ответственностию, решительно принял сторону противников Белоусова, чему последний, быть может, сам содействовал своим образом действий. Сами ученики — с одной стороны под влиянием увещаний и внушений, с другой опасаясь вредных для себя последствий на предстоявших экзаменах, особенно те, которые в том же году должны были окончить курс — начали колебаться в своих мнениях, признаваться в неверности данных показаний и даже открывать новые данные, не только послужившая к отягчению вины Белоусова, но и привлекшие к ответственности его сторонников — Зингера и Ландражина. Наконец, в городе и за его пределами стали распространяться слухи, по всей вероятности, преувеличенные, о разных мнениях, противных вере, государственному устройству и нравственности, высказанных на лекциях обвиняемыми профессорами. Всё это заставило директора подвергнуть в мае 1828 года некоторых учеников новому допросу.
На этом допросе, производившемся 17—29-го мая, ученики Колышкевич и двое Котляревских показали, что Белоусов позволял себе на лекциях преступные в политическом отношении выражения; что в городе толкуют: «чуть ли Белоусов с некоторыми учениками на поедут в кибитке». Зингер, переводя в классе статью Канта «О высоком и изящном», выражался пренебрежительно о ношении крестов на теле, а также о значении присяги и на замечание Котляревского, что «в России нельзя так говорить и при экзамене не можно этого читать», отвечал, что имеет дело с благородными людьми; что Зингер вообще часто заменял лекции рассуждениями политическими, хотя, со времени приезда нового директора, перестал это делать; что, до приезда нового директора, Кукольник и другие из меньшего возраста в саду и в классе, до прихода Зингера, говорили свои наставления с кафедры, подобно лекциям, о метафизике, эстетике и магнетизме, причём вольно и непристойно говорили о религии; что Кукольник давал ученикам своего сочинения трагедию «Марию», дерзко и непристойно написанную, и читал её в классе большею частию перед лекциями Белоусова, которые иногда не скоро и даже спустя 3/4 часа начинались; читал и другую трагедию «Тасс» и один роман». При этом Котляревские представили свои классные тетради, в которых действительно оказались выражения «противные греко-российской церкви». Заявление Зингера при допросе, что «ученики приведённые выражения могли сами выписать из книги Канта, которую он носил в класс», директор отвергает, так как тетради писаны одинаковым скорым почерком, под диктовку, со многими погрешностями; при этом директор заметил, что «и прочие показания Котляревских, по свойствам Зингера, он считает вероятными». Те же ученики показали, что Ландражин раздавал ученикам разные книги для чтения: сочинения Вольтера, Гельвеция, Монтескьё, Локка, Филоконнери, Грекура и Пирона; что Кукольник на лекциях делал выписки из книги Филоконнери - в тетрадь, на заглавном листе которой написано «Ботаника»; что когда Ландражин предоставил однажды ученикам переводить на французский язык стихи по их собственному выбору, ученик Змиев перевёл стихи Кондратия Рылеева, «касающиеся до призывания к свободе». На этом допросе некоторые ученики представили свои тетради о естественном праве, писанные, как они утверждали, со слов Белоусова и прежде ими утаённые, причём заявили, что Кукольник советовал им сжечь эти тетради.
В то же время, перед началом экзамена (21-го мая), отказался от своих показаний и один из защитников Белоусова, Родзянко, которому приходилось оканчивать курс. Отец его, явившись к директору, объявил, что сын его дал ложное показание по наущению Кукольника и что он давал Кукольнику всего только две книги «L’Harmonie du monde» и «Zum ewigen Frieden» Канта. Отрёкся от своих показаний и Кукольник в июне следующего 1829 года, уже после окончательного экзамена. Приехал за ним из Вильны в Нежин брат, Платон, прежний учитель латинского языка в Нежинской Гимназии, а теперь экзекутор Виленского университета, и представил директору письменное подробное признание своего брата в ложности данных им в конференции показаний. Признание это очень интересно и мы приведём здесь существенное его содержание.
Все свои прежние показания Кукольник объясняет боязнью мщения со стороны Белоусова, как профессора и инспектора. «Находясь в ближайшем надзоре и власти инспектора», говорил он, «и будучи молодым и неопытным, страшась и избегая преследователей, приведён был в горестную необходимость отвечать неисправно и принимать на себя такие обстоятельства, о коих не имел ни малейшего понятия. В сем положении, не желая подвергнуться негодованию, а с другой стороны остаться в ответственности, я хотя и решился принять многое на себя, но в то же время показать таким образом, чтобы конференция легко удостовериться могла в невероятности моих показаний, а чрез то удостоверилась бы в моей невинности. Ныне, оставляя, по окончании полного курса наук, гимназию и будучи совершенно свободен, нахожу необходимым объяснить с совершенною искренностию прежние мои ложные показания, в полной мере уничтожая и опровергая оные, а чрез то оправдать себя и очистить от всякого пятна труды мои, коих вы, начальник мой и благодетель, были ближайшим свидетелем, а также поведения моего ничем в течение всего времени прибывания моего в гимназии не помрачённого. Записки мои начали быть мною составляемы с того времени, как начал я слушать естественное право. Никогда я не полагал и не воображал, чтобы в оных могло находиться что-либо вредное, ибо оные составляли классные мои замечания и находились не только в классах, но и в музеях; а посему, если б в них оказалось что-либо вредное, основанное на собственных моих мыслях, тогда бы я старался их скрывать, как между тем господин инспектор мог во всякое время их рассмотреть, меня предостеречь, дурное исправить или уничтожить; но я напротив ни от кого никакого замечания не получал и не слышал. Если же я и диктовал в музеях ученикам свои записки, то оные составлены были или почерпнуты в классах, а посему я и полагал, что в тетрадях моих, содержащих классические мои замечания, не могло быть ничего вредного. При сем нахожу нужным объяснить и то, что до призыва меня в конференцию был я у профессора Зингера, с которым я советовался, что мне отвечать, и который, прежде о таковом призыве меня предуведомив, совершенно расположил меня к изъяснению вышеупомянутых показаний и уверял меня, что я не могу подвергнуться за то никакой ответственности». В заключение, Кукольник изъявляет готовность подтвердить присягой истину своих настоящих показаний.
Признание однако не помогло — и Кукольник дорого поплатился за свой увлечение. Окончательный экзамен, как и должно было ожидать, он сдал с отличием и конференция большинством своих членов, не смотря на резкий протест, заявленный письменно Моисеевым, Никольским и Билевичем, определила предоставить ему чин XII-го класса и наградить золотой медалью. Определение конференции было представлено на благоусмотрение министра. Долго пришлось ждать решения: только в феврале 1831 года, по окончательном решении дела о вольнодумстве, состоялась резолюция министра. «По случаю открывшихся беспорядков в гимназии», сообщает попечитель, «по которым обвиняемы были Кукольник и Родзянко, утверждение их в классных чинах было его светлостью отложено до времени. Ныне господин министр соглашается дозволить Родзянке выдачу свидетельства на присуждённый ему XII-й класс, а Кукольнику дать просто свидетельство о том, каким предметам и с каким успехом он обучался, без назначения класса; медалей же не выдавать ни тому, ни другому. Вследствие чего, предлагаю конференции к немедленному исполнению сего».
Наконец, в феврале 1830 года прибыл из Петербурга в Нежин, для секретного следствия по делу о вольнодумстве и для обревизования гимназии во всех её частях, командированный министром член Главного Правления Училищ действительный статский советник Эммануил Богданович Адеркас. От 5-го февраля министр предписывает директору «во всё время пребывания господина Адеркаса в Нежине находиться в полной от него зависимости и все приказания его исполнять в точности и немедленно».
Ознакомившись с делом ещё в Петербурге, Адеркас, немедленно по прибытии в Нежин, предложил всем прикосновенным к делу лицам доставить дополнительные сведения, а директору — представить общее и подробное заключение по всему содержанию дела. Я не буду останавливаться на дополнительных показаниях преподавателей, так как они не прибавляют почти ничего к известному содержанию дела. Замечу только, что Белоусов и в это время обнаружил большую самоуверенность и недостаток воздержанности, представляя пространные бумаги, повторяющие старое и известное и наполненные голословными или мало доказательными обвинениями противников. Так он называет второе показание Кукольника вынужденным, утверждая, что «ещё прежде окончания курса Кукольнику было объявлено, что показание его, данное прежде в конференции, повредит ему при выпуске, а во время окончательных экзаменов решительно объявлено, что за таковое показание он не получит никакой степени». Директору не трудно было ответить, что Кукольник даль своё второе показание, уже получив свидетельство об окончании курса, да и до того мог быть совершенно покойным, зная свои отметки по месячным ведомостям и отметки, полученные на экзаменах; второе показание вызвано советом брата изъявить раскаяние в том, что сделано из страха и по внушению. «Так объясняются только виноватые», заключает директор. Своё объяснение на другую бумагу Белоусова, поданную Адеркасу, директор заключает следующими словами: «остаётся мне, во исполнение воли вашего превосходительства, объявить моё мнение, что профессор Белоусов, не находя никаких средств к оправданию своему во вредном преподавании естественного права, решился, для потемнения и продолжения дела, обвинять других; но таковые бумаги, какую он подал вашему превосходительству, государственными законами отвергаются и сочинители оных называются ябедниками.
Другое дело — подробное донесение директора. С ним необходимо несколько ознакомиться как по тому, что оно представляет свод всего содержания дела с личной точки зрения начальника заведения, так и потому, что оно, без сомнения, имело решительное влияние на судьбу обвиняемых; наконец это донесение важно и потому, что заключает в себе обозрение тогдашнего состояния гимназии и предлагает меры к его улучшению.
Изложив историю всего дела, директор приходить к заключению, что Белоусов, кроме чистого естественного права, излагал понятие об оном вообще и показывал различие между естественным правом и этикой, законом положительным и естественным, говорил о вспомогательных науках и о разных системах права — и эти предварительные объяснения ученики в своих записках назвали введением к праву. Между тем записки, представленные в конференцию Белоусовым, касались только чистого естественного права, на что не было обращено должного внимания исправляющим должность директора Шапалинским. Не обращено было последним внимание и на отобрание Белоусовым тетрадей от учеников, что было необходимо для удостоверения — не уничтожена ли при отборе некоторая часть ученических тетрадей. Самое чтение естественного права, после наложенного на него общего для всех гимназий запрещения, директор находит противозаконным. Далее — содержание записок по естественному праву подвергается весьма строгой критике, доказывающей крайне вредное их направление. Для характеристики взгляда директора на дело, приведу два места. «В записках утверждается, что Евангелие заключает в себе справедливые и высочайшие мысли, ничем не опровергаемые истины и однако эти истины не всегда и не совершенно сходствуют с истинами естественного права». В доказательство приводится заповедь любить врагов своих. «Под именем естественного права», возражает директор, «разумеется учение, в коем излагаются законы естественные, или постановления ума о том, что люди, для достижения нравственного совершенства и постоянного счастья, должны делать и чего удаляться. Евангелие представляет сии законы в яснейшем свете и совершеннейшей чистоте; следовательно Евангелие не противно праву естественному, а тёмные представления ума человеческого озаряет светом божественным. Но ежели наставник собственные свои, или от других приобретённые, мечты и ложные понятия внушает ученикам под именем естественного права, то такое право, как произведение помрачённого ума или злого сердца, или того и другого, будет противно Евангелию. Что же касается заповеди Спасителя, то надобно совсем отказаться от разума и человечества, чтобы отвращать людей от любви ко всем и внушать им, что такая любовь может быть вредною для них лично и для общества. Если бы все люди исполняли заповедь Христову, то не было бы и врагов; но как они бывают, то закон Христов с одной стороны вручает меч властям для наказания нарушителей общего и частного покоя и для удовлетворения обижаемых, а с другой велит повиноваться безусловно всякой земной власти, как от Бога происходящей. Вот твёрдое и непреоборимое ограждение обществ! В сей, против веры устремлённой, статье вера смешивается с этикой, дабы на место первой, под именем права естественного, поставить всякое нечестие». В записках сказано: «правительства воспитывают юношей сообразно своим видам, и такое воспитание, привычка и другие причины изменили человека, усилили в нём чувственность на счёт ума». «Такое ложное и возмутительное мнение», замечает директор, «весьма способно внушить юношеству недоверчивость к правительству и ко всем мерам, принимаемым для его образования. И сие происходит в недрах благодетельного заведения, и тогда, когда не щадят никаких трудов и никакого иждивения для распространения и приведения в цветущее состояние училищ и когда уставы Его Величества полагают главнейшим основанием веру, благочестие и страх Божий, а потом полезные науки и искусства» и так далее.
В том же донесении директора находятся интересные сведения о состоянии пансиона при его вступлении в должность, об изменении к лучшему в его управление и о мерах к приведению пансиона в нормальное состояние в материальном, учебном и нравственном отношениях. Известно, что Белоусов постоянно изображал самыми мрачными красками пансион в инспекторство Моисеева, приписывая себе заслугу его исправления; того же содержания рапорт представлен им и Адеркасу. В своём донесении директор заявляет, что он застал пансион в плохом состоянии, что его встретили всевозможные бесчинства пансионеров, жалобы от учителей и чиновников на их непослушание, грубость и наглость. Особенно такое поведение пансионеров обращено было против тех наставников, к которым враждебно относился Белоусов: наставники эти жаловались, что для них опасно ходить ночью по коридорам, ибо пансионеры не только не уступают им дороги, но и толкают их. Пансионеры в свою очередь приходили к директору с жалобами на профессоров. Между ними даже распространено было мнение, что они подчинены только инспектору и что директор не имеет права вмешиваться в дела пансиона. На уроках законоучителя производили такой шум, что невозможно было оставаться в классе, а когда им объявлено было о приказании директора записывать шалунов, то подняли страшный крик и выгнали экзекутора, объявившего им о приказании директора; производили беспорядки даже в храме. «Видя, из какого источника проистекают все сии неустройства», пишет директор, «и удостоверившись, что юноши сами по себе не могли дойти до такой крайности, я решился поступать с ними, как с больными, и хотя употребляемы были пристойные и соответствующие обстоятельствам и качествам лиц обуздания, но больше действовал я увещаниями, которые — с Божиею помощию — и не остались тщетными, ибо вскоре пансионеры начали иначе поступать и судить, причём дерзость и непослушание прекратились. Во всех сих случаях я желал сберечь юношей, в которых, при сообщенных им заблуждениях, видел и доброту, раскаяние и слёзы».
Конференция, продолжает директор, также привлечена была «к ускромлению пансиона», причём обнаружились противоположные мнения, характеризующие обе стороны, на которые разделились все преподаватели. «При суждении о сём предмете, некоторые профессоры упомянули и о телесном наказании, но когда Билевич с своей стороны отозвался, что такое наказание считает в некоторых случаях нужным, то Шапалинский, ударив сильно рукою по столу, закричал: «протестуюсь, профессор Билевич говорит против узаконений»; при этом Шапалинский находил неуместным говорить в конференции о телесном наказании и старался доказать, что «понижение шаров за нерадение или худое поведение есть уже наказание, после которого не должно подвергать другому; директор же полагает, что понижение шаров означает только степень нерадения или неблагонравия, к исправлению же заслуживших неодобрение учеников нужны: увещание, истязание и наказание». Вообще Шапалинский, Ландражин и Зингер в донесении директора привлекаются к ответственности за распущенность пансиона. «Я должен сказать вашему превосходительству известную всем правду: когда Шапалинский, который излишними послаблениями старается угождать юношеству и всегда сообразно с сими правилами поступает и говорит, приблизился к директору Орлаю, то пансионеры начали пользоваться неумеренною свободою, так-что воспитанники того времени, остававшиеся ещё при мне в гимназии, называли оное золотым веком. Тогда же профессоры Ландражин и Зингер, поступавшие слишком дружественно с учениками и напоённые правилами, вовсе с общеполезными постановлениями несходными, получили свободный доступ к пансионерам». Вообще заключение директора в высшей степени неблагоприятно для Белоусова и его сторонников: «поступки и действия первого противны законам и его должности, а Шапалинский во всём оном деле отступал от законного порядка и не исполнял своей обязанности, причём Ландражин и Зингер действовали с ними в полном согласии».
В частности о Белоусове директор доносил, что, по должности инспектора, он «всячески старался не допускать до меня сведений о беспорядках в пансионе, а если доходили оные ко мне через других, то последние испытывали его негодование, а ученики — и самые преследования, и не только от него, но и от Ландражина и Зингера». Приказаний директора не исполнял, или исполнял худо, а донесения его, устные и письменные, бывали так неясны, что по ним нельзя было знать настоящего положения обстоятельств; старался возбудить враждебные отношения пансионеров к начальству; так порицал стол, хотя он состоял в обыкновенные дни из четырёх блюд и был не хуже, а иногда и лучше, теперешних; покушался завести невозможную роскошь (так однажды заказал к обеду пудинг на всех, стоивший 2/3 суточного содержания пансиона) и запрещение её ставил в вину директору; «беспрерывно отрекался от моих и своих слов, или приписывал себе и мне такие слова, которых ни я, ни он не говорили; несколько раз даже говорил, что подавал мне о некоторых обстоятельствах письменные рапорты, которых я никогда не имел». При всей резкости Белоусова во всех отношениях, директор однако отзывается одобрительно о его преподавании: «учительскую должность исполняет при мне с заметным успехом; ибо хотя первый год моего здесь пребывания и поздно ходил в классы, но ученики его всегда на испытаниях оказывали отличные познания».
На запрос Адеркаса о направлении преподавания, а равно и о нравственном состоянии учеников в последнее время, директор дал такой ответ: «немедленно по вступлении в должность, по поводу возникшего дела о вредном преподавании естественного права и разных слухов о неблагомыслии Шапалинского, Белоусова, Ландражина и Зингера, я не скрыл от всех наставников сего тяжкого, падающего на гимназию, порицания и увещевал всех и каждого, дабы они, помня святость присяги, не только остерегались говорить что-либо ученикам противное нравственности, но при всяком случае внушали бы им всё доброе, а паче благоговение к религии и верность и преданность к Государю Императору. Для предупреждения же всякого произвола в учении, по предложению моему, в конференции определено: кроме изложения предметов и порядка преподавания в конспектах, вносить предварительно в конференцию на рассмотрение книги, из которых берутся статьи для переводов по словесности, объяснительные записки, составляемые наставниками, и предложения, задаваемые ученикам для упражнения по словесности. Сверх того я рассматривал классные записки учеников и разговаривал с ними, под видом испытания их успехов, о том, что и каким образом в классах преподается. За принятием таковых мер, я ничего не находил в учении Белоусова и других наставников предосудительного и никаких сведений ко мне о том не доходило. Также не обнаруживали они в моём присутствии и вольнодумства, кроме профессора Андрущенка, говорившего при мне и других профессорах непристойно о религии, от какой дерзости он мною удержан».
Об успехах и поведении вольноприходящих учеников, как и об успехах пансионеров, директор отозвался вообще одобрительно. «Между учениками неприметно духа вольнодумства. Они большею частью добры и легко исправляются. Что ученики вообще теперь гораздо тише и нравственнее прежнего, в том я ссылаюсь на город Нежин и всю Малороссию. К усовершенствованию надзора, я намерен прибавить ещё одного нравонаблюдателя, а родителей уговариваю — и не без успеха — чтобы они брали к детям в надзиратели из старших учеников за весьма умеренную плату. Наказания телесные употребляются редко: для малолетних за крайнюю леность и опасные шалости; для взрослых за бродяжничество по ночам, буянство, карточную игру и питьё; для всех же возрастов за непослушание и грубость. Никто при мне из учеников не был выключен из училища формально; но в два года с половиною отосланы шесть учеников к родителям, как не подавшие никакой надежды к исправлению в важнейших поступках, за всеми кроткими мерами и истязаниями. Успехи пансионеров, при моём вступлении в должность, были в среднем, а особливо в меньшем возрасте, очень посредственны: поелику инспектор Белоусов за подаваемые от учителей записки о незнании пансионерами уроков всегда негодовал на учителей и меня хотел уверить, что они несправедливо показывают, от того произошло, что некоторые наставники редко подавали, другие же и не подавали таковых записок; обстоятельство сие весьма препятствовало успехам».
Наконец, по предложению Адеркаса, директор представил обозрение необходимых мер для приведения гимназии и особенно пансиона в лучшее состояние. Так, по его мнению, необходимо запретить наставникам, живущим в здании гимназии, держать в своих квартирах учеников, на что указывал давно уже и почетный попечитель. «От множества этих постояльцев», пишет директор, о которых теперь находится 50 и над которыми в самых комнатах, при отсутствии наставников, прекращается надзор, а на дворе никогда не бывает, происходит теснота, нечистота, шум, крик, непристойные поступки по коридорам и на дворе, порча в саду не только дико растущих, но и плодовитых дерев, истребление огородины и крайняя опасность от пожара. Принимаемые мною против всего того меры весьма мало имели успеха. Кроме того, множество служителей, находящихся при учениках, наносят часто своим поведением и неповиновением гимназической полиции беспокойство. Особенно же не малое число нанятых для мытья белья молодых женщин и девок бывает причиною весьма соблазнительных происшествий, которых и предупредить невозможно. Наконец, при множестве постояльцев у наставников, гимназия терпит большие убытки, так как, по предписанию начальства, наставники получают для своего стола огородину и квас». Но этим, по мнению директора, далеко не исчерпывается вред от постояльцев у наставников. Главный вред — в потворстве и послаблении последних в учебном и нравственном отношениях. «Родители, вместе с детьми, прельщаются щедростью наставников в шарах, по коим дети и без успехов переходят в высшие классы и получают награды. Наставники в сем случае, не смотря даже на несогласие во всём прочем, помогают друг другу. Напротив того, пансионеры часто не получают и заслуженных ими шаров. В прошлогоднем курсе случился разительный тому пример: по выведении результатов из годовых шаров, для назначения наград, не удостоился ни один из пансионеров никакого отличия, хотя многие из них превосходно учатся и наилучшим образом себя ведут, что свидетельствует о необыкновенной холодности наставников к пансионерам. Надобно к сему присовокупить, что дети пленяются большею свободностию, какою они у наставников пользуются, и защитою от заслуженных наказаний. Всё сие огорчает пансионеров и заставляет просить родителей о помещении их у наставников. Получение одобрительных шаров не по заслугам не только вредно для пансиона, но и пагубно для гимназии: дети с малолетства заражаются мнением, что можно достигать наград и без заслуг». В этом месте донесения Ясновский указывает на зло, господствовавшее прежде и в провинциальных университетах в виде пансионерства у профессоров.
Директор находит также неудобным соединение обязанностей инспектора и преподавателя в одном лице и предлагает назначать на должность инспектора «из военных штаб-офицеров, средних лет, имеющих некоторое просвещение, каковые бывают из воспитанников корпусных». Содержание инспектору предлагает назначить 1500 рублей с квартирою и столом вместе с воспитанниками.
По мнению директора, для гимназии весьма полезно и выгодно было бы обязывать пансионеров, как то принято во всех училищах с казёнными пансионерами, по окончании курса, прослужить шесть лет по учебной части и преимущественно в Нежинской гимназии: тогда последняя могла бы иметь в собственных лучших воспитанниках учителей и надзирателей пансиона; остальных же предоставлять в распоряжение главного учебного начальства.
Обращается внимание в донесении директора и на недостаток надзирателей, которые могли бы говорить с детьми по-французски, недостаток, препятствующий, как полагает директор, увеличению числа пансионеров, так как «большая часть родителей предпочитает французский язык всем другим познаниям».
Окончивши следствие и ревизию гимназии, перед отъездом, 17-го мая, Адеркас собрал всех преподавателей в конференцию и указал им на их обязанности, подлежащие точному и непременному исполнению, а именно: посещать заседания конференции, имеющие целью благо заведения, «которое, происходя от частной щедроты и будучи облагодетельствовано монархом преимуществами, представляет редкий пример», причём обратил внимание на существовавший прежде в этом отношении беспорядок; не только преподавать учение, но и внимательно следить за его усвоением учениками, для чего предлагать последним вопросы и испытания «не по известному порядку, дабы ученики были всегда в осторожности»; исправлять их упражнения, чего прежде наставники не делали; не употреблять в преподавании старых тетрадей и конспектов, но исправлять их и улучшать ежегодно по сделанным опытам во время годичного учения; способствовать директору в надзоре за вольноприходящими учениками; обращать особенное внимание на ежемесячные ведомости о поведении и успехах учеников; озаботиться устройством библиотеки и кабинетов и вообще учебными пособиями; наконец, иметь всегда в памяти священное правило, изображенное в уставе Гимназии, что «самое верное средство к внушению юношеству любви ко всему истинному и доброму есть страх Божий, добрые примеры и христианский образ жизни наставников. Исполняя в точности сие последнее правило, наставники будут единодушны в их священном звании, с пожертвованием всех личностей и таким образом оправдают благие намерения знаменитых основателей сего общеполезного заведения, труды их обратятся к славе Божией, к удовольствию Государя, к пользе отечества и к собственному их утешению и счастью, равномерно и ученики их исполнят ожидания правительства и родителей».
В день отъезда, 21-го мая, Адеркас обратился к директору с следующим письмом. «Отъезжая ныне обратно в С.-Петербург, считаю приятнейшим долгом засвидетельствовать вам мою искреннюю признательность за содействие при исполнении возложенного на меня господином министром поручения. Я не премину уведомить его светлость как о сем, так и вообще о замеченном мною, при точнейшем осмотре всех частей гимназии, усердии, с которым вы, с самого вступления в настоящую должность директора, постоянно старались ввести хороший порядок и усовершенствовать образование юношества как в нравственности, так и в науках. Будучи совершенно убеждён, что уже видимые плоды благословения, ниспосланные Всевышним на ваши попечения, послужат для вас усладительным поощрением к дальнейшим неослабным трудам, я смело питаю себя надеждою, что Гимназия Высших Наук князя Безбородко будет всё более соответствовать прекрасным целям её основания, более достигать своего совершенства и приобретать достойную её благосклонность правительства и всех начальников». Предусматривал суровые последствия для всех преподавателей, наиболее привлечённых к делу, Адеркас, перед отъездом из Нежина, запросил директора «о состоянии имущества и семейственных обстоятельствах» Шапалинского, Белоусова, Ландражина и Зингера. Директор донес, что Шапалинский был женат, детей не имеет, при нём живёт мать его жены; капитал его простирается до 15 тысяч рублей, «ибо он сам мне говорил», замечает директор, «что помещик Самойлович такое количество ему должен. Говорят, что и в Нежине некоторые люди должны ему около 10 тысяч»; «Белоусов холост; мать его, киевская гражданка, достаточная и занимается разными промыслами, а также винными откупами и содержанием почт; Ландражин женат, имеет двоих детей и дом в Нежине, стоящий 12 тысяч рублей. Зингер женат, имеет двоих детей и при нём живёт мать жены; отец его достаточный купец в заграничном городе Львове. Зингер мне говорил», прибавляет директор, «что отец его несколько помогает ему в содержании».
Следствие, произведённое Адеркасом, как и должно было ожидать по соображению злокачественного оборота дела особенно в последнее время, привело всю историю о вольнодумстве к весьма печальному концу. Министр от 27-го октября 1830 года, за № 8036, сообщил на имя директора следующее окончательное решение дела: «Государь Император, в 26-й день сего октября, Высочайше повелеть соизволил: «профессоров Гимназии Высших Наук Князя Безбородко Шапалинского и Белоусова, за вредное на юношество влияние, а Ландражина и Зингера сверх того и за дурное поведение, отрешить от должности, со внесением сих обстоятельств в их паспорта, дабы таковым образом они и впредь не могли быть нигде терпимы в службе по учебному ведомству, а тех из них, кои не русские, выслать за границу, русских же — на места их родины, отдав под присмотр полиции». Предписывается вышеизложенное Высочайшее повеление немедленно привести в исполнение и донести о том высшему начальству. «При сем даю знать», продолжает министр, «что вместе с сим отнёсся я к г. управляющему министерством Внутренних Дел об учинении от него зависящего распоряжения касательно высылки за границу и на места родины сказанных четырёх профессоров». Немедленно по получении предписания, директор внёс в конференцию 13-го ноября следующее предложения: 1) «объявить в конференции о сем Высочайшем повелении помянутым профессорам, со взятием от них в выслушании того повеления расписок; 2) назначить к замещению классов способных чиновников впредь до определения настоящих профессоров; 3) всем должностным чиновникам, как-то инспектору, библиотекарю, секретарям, эконому и кассиру объявить, дабы они, если что поручали упомянутым профессорам из принадлежащего Гимназии имущества, отобрали от них и об исполнении сего меня тотчас письменно уведомили; 4) о кабинетах физическом и минералогическом, находящихся в общем заведовании у гг. Шапалинского и Соловьёва, сделать надлежащее распоряжение». В том же заседании конференции все предметы преподавания отрешенных от должностей профессоров распределены были временно между наличными преподавателями следующим образом: римское право и немецкая словесность поручены были Билевичу, математика — Самойленко, физика — Соловьёву, французская словесность — Никольскому и Моисееву, немецкая грамматика — надзирателю при пансионе Бестерскому, славянская грамматика — учителю Хандожинскому. Членом правления на место Шапалинского большинством голосов избран Билевич. Отрешенных от должностей профессоров определено удовлетворить жалованьем по день объявления им Высочайшего повеления, то есть по 13-го ноября, за 12 дней.
Андрущенко и Соловьёв, принадлежавшие к той же группе «достойных», по замечанию П. Г. Редкина, профессоров, пережили катастрофу 1830 года и оставались на службе в Нежинской гимназии — первый до 1832 года, а второй до смерти в 1837 году. В 1832 году попечитель от 3-го декабря сообщил конференции следующее решение министра: «профессора латинской словесности, Андрущенко, за предосудительные его поступки удалить немедленно от службы, выдав ему законное свидетельство, с означением причин удаления от должности: что он удалён по причине неспокойного характера и дурного образа мыслей». В делах архива не сохранилось указаний, в чём именно в последние два года выразились неспокойный характер и дурной образ мыслей Андрущенко. Должно полагать, что отношения к нему директора не были благоприятны, так как ещё во время следствия директор счёл нужным заявить Адеркасу в одном из своих рапортов о его вольномыслии в религиозном отношении.
От того же 1832 года сохранилось интересное прошение Ландражина, проживавшего в Тотьме под надзором полиции, поданное им Вологодскому губернатору и чрез Бенкендорфа, министра и Харьковского попечителя, дошедшее до конференции Нежинской Гимназии. В этом прошении Ландражин просит об исходатайствовании следующих ему квартирных денег с февраля по день отрешения от должности, по 600 рублей в год, согласно состоявшемуся тогда разрешению почётного попечителя, так как он «ныне лишен всех средств к пропитанию себя и осиротевшего семейства своего»; просит выдать деньги или лично ему, или «бедной жене его, оставшейся с детьми в Нежине». По наведении всех справок, конференция 29-го апреля определила донести, что можно удовлетворить Ландражина квартирными деньгами за время с 3-го февраля 1824 года только по 4-е декабря 1826 года, когда он перешёл в собственный дом и отказался от предложенной ему квартиры, то есть за два года и десять месяцев, в количестве 1416 рублей 662/3 копеек. Но и это определение конференции не обошлось без противоречий. Замечательно, что почин в противоречиях принадлежит законоучителю Мерцалову, не задолго перед тем определённому в Гимназию. Законоучитель решительно восстал против удовлетворения Ландражина квартирными деньгами, так как он вполне заслуженно отрешен от должности, как имевший вредное влияние на юношество. «Совсем неестественно давать плату такому делателю», пишет Мерцалов, «который, быв принят на известных, выгодных для него, условиях (здесь разумеются права и преимущества профессоров гимназии, дарованные уставом) починить дом, совершенно бы оный разрушил, или построить новый, вместо сего попортил бы материалы, к построению приготовленные. При том же он оставил казённую квартиру, купив собственный дом, в надежде на большие выгоды от пансиона для девиц, который он сначала содержал, а потом от множества учеников гимназии, которых он привлекал к себе предоставляемою им свободою, в явный подрыв доходам пансиона. Наконец, по существующим узаконениям, чиновники, получающие половинное жалованье во время производства над ними следствия, лишаются недополученного в случае их осуждения — и Ландражин должен благодарить милостивое начальство, удовлетворившее его полным жалованьем». К этому мнению присоединил своё Никольский, доказывая, что средства пансиона расстроились именно от перехода учеников к Ландражину. Соловьёв в своём мнении утверждал, что необходимо удовлетворить квартирными деньгами не только Ландражина, но и других чиновников, не пользующихся квартирными деньгами.
Едва ли можно сомневаться в том, что история о вольнодумстве, поглотившая совершенно непроизводительно столько труда и времени, принесшая столько вреда существу дела, наделавшая столько шума, тревог и волнений, в действительности вовсе не имела тех размеров и того вида, какие она получила впоследствии в процессе постепенного своего развития. Возникши первоначально из личных и мелких неудовольствий, она поддерживалась, возбуждалась и возрастала под влиянием с одной стороны всё более и более оскорбляемого самолюбия, искавшего себе во что бы то ни стало удовлетворения и всё более и более усиливавшихся самонадеянности и заносчивости с другой. Известно, что первый рапорт Билевича, направленный главным образом против театральных представлений и беспорядков пансиона, слегка и мимоходом касается преподавания естественного права, указывая только на то, что преподаватель не руководствуется предписанным сочинением де-Мартини. Нельзя сомневаться и в том, что отобранные от учеников записки потерпели сильные искажения от учеников, особенно при участии Кукольника, и, по всей вероятности, некоторые изменения в интересах обвинявшей стороны; что и устные показания учеников также не были свободны от влияния и внушений с той и другой стороны, как то и обнаружилось впоследствии. Страсти, при продолжительном и непрерывном возбуждении, воспламенились наконец до той степени, на которой теряется равновесие, исчезает чувство меры и правды и не разбираются средства для достижения цели. Нельзя не пожалеть, что Шапалинский, во время исправления должности директора, излишнею снисходительностию к одной стороне, соединённою с невниманием к установленным законом порядкам и формам, и небрежным отношением к другой усиливал вражду и тем осложнял историю. Более всего пострадало заведение. Три года было парализовано обучение: и учившие, и учившиеся, находясь в ненормальном состоянии, конечно, относились и к обучению ненормально. Самое преобразование Гимназии, последовавшее спустя два года после следствия, совершилось, должно полагать, под влиянием той же истории.
Само собою разумеется, что история должна была произвести крайне неприятное впечатление на почётного попечителя. 1-го августа 1830 года он обратился к директору и всем служившим в гимназии с следующим строгим внушением: «проезжая чрез Нежин, я не могу не изъяснить, сколько Я соболезную о беспорядках, вкравшихся в сие учебное заведение. Не в качестве начальника, но как основатель, должным почитаю объявить всем господам профессорам и чиновникам, участвовавшим в оных, крайнее моё неудовольствие. Всякий наставник должен всегда иметь в виду важность своей должности и принятую им ответственность пред правительством, родителями и совестию своею, не токмо наставлениями, но ещё более примером научать учеников своих всем христианским и гражданским добродетелям. Посему ссоры, личности, учения ложным началам, худое поведение, неисполнение своей должности со стороны наставников не могут быть терпимы в благоустроенном учебном заведении. Я не вхожу в подробное рассмотрение вины или невинности каждого, пока не получу заключения высшего училищного начальства, по повелению коего уже произведено следствие и от которого суждение по сему делу по Высочайше утверждённому уставу зависит; но единственно присовокупляю к сему, что после оного я с удовольствием готов буду возвратить прежнее моё благорасположение тем, которые окажутся совершенно невинными. Вместе с тем я не могу не заметить, что г. директор должен бы с бо́льшею твёрдостию прекращать всякое неустройство, ибо Высочайше утверждённый устав предоставляет ему власть и возлагает на него сию обязанность».
После истории о вольнодумстве, Гимназия, обессиленная в своём учебном составе, просуществовала с прежним энциклопедическим направлением ещё два года без особых приключений и в 1832 году была преобразована в гимназию с специальным физико-математическим направлением. Вскоре по окончании следствия, 17-го августа 1830 года, министр «нашёл удобнейшим, чтобы в этом году не принимать воспитанников в нижний класс сей гимназии», а почётный попечитель от 27-го декабря того же года сообщил конференции распоряжение «воздержаться от определения вновь чиновников и даже от положительного утверждения в высших должностях чиновников, уже служащих ныне, до утверждения нового устава; а дабы не было остановки в преподавании, до того времени поручить должности способнейшим».