Стихотворения Франца Преширна/Предисловие переводчика

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Предисловие переводчика
автор Ф. Корш (1843—1915)
Из сборника «Стихотворения Франца Преширна со словенского и немецкого подлинников». Источник: Commons-logo.svg Сканы, размещённые на Викискладе Стихотворения Франца Преширна/Предисловие переводчика в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


[V]

I.

20 ноября (3 декабря н. ст.) текущего года исполняется ровно сто лет со дня рождения Преширна, лучшего из словенских и одного из лучших славянских поэтов вообще. Так как предлагаемый перевод его стихотворений, в качестве юбилейного дара в память и честь тому, кем могут гордиться все славяне, рассчитан не на учёных славистов, а на любителей поэзии, независимо от круга их познаний и занятий, переводчик счёл своим долгом облегчить по мере сил понимание своего труда читателям не только посредством примечаний при тексте, но также путём предварительного сообщения некоторых сведений о поэте, об окружавшей его среде и о его произведениях. Словенцы, иначе словинцы[1], которых [VI] теперь насчитывается около 1 ½ миллиона, принадлежат к юго-славянской ветви, к которой относятся также сербохорваты, болгары и то племя, которое говорило на церковнославянском языке. Словенцы живут в юго-западной части Австрии и в северо-восточном углу Италии, а именно в Крайне (Верхней, т. е. горной, Нижней, т. е. равнинной, и Внутренней, орографически менее определённой, откуда деление жителей на горéнцев и долéнцев), Хорутании, Штирии, Истрии, юго-западной Венгрии и во Фриуле (резьяне). Но и в этих местностях они отчасти перемешаны с немцами, мадьярами и итальянцами, не говоря уже о хорватах. Особенно крепко засели немцы в главном городе Штирии, Градце (по-немецки Gratz), с его университетом. Плотнее всего словенское население в Крайне, главный город которой, Любляна (по-немецки Laibach), представляет собою средоточие умственной деятельности и гражданственности словенцев.

В Крайне, именно в Верхней, родился и Франц Ксаверий Преширн (France Ksaverij Prešéren, как он писал сам, или Prešeren, Preširen, как пишут его фамилию теперь, произнося её также двояко — с é пли с í в среднем слоге). Родом он был крестьянин из горенского села Вербы (Ѵrba). [VII] Красоты его родного края, прелестнейшего уголка всей словенской земли, воспеты им в поэме «Крещение при Савице» (ст. 33—40). Семья Преширнов состояла из отца (Симона, прозвищем Рыбака), матери, пяти дочерей и трёх сыновей; из них две дочери были старше Франца, а два сына моложе его. Так как мать знала по-немецки, Франц познакомился с этим языком, вероятно, ещё дома. Благодаря денежной помощи своего деда (брата матери отца), Иосифа Преширна, священника в Нижней Крайне, он поступил семи лет в народную школу в местечке Рыбнице, верстах в 35 на ю.-в. от Любляны. Таким образом Преширн и по происхождению и по первоначальному образованию — чистый горенец, и притом стоявший близко к народу. То и другое отразилось на его творчестве: в языке — значительной примесью горских слов, грамматических форм и особенностями горского выговора, которыми объясняются у него некоторые ударения и рифмы, но также глубоким знанием народной речи во всех её оттенках — от трогательной нежности (в лирике) до грубоватого юмора с весьма крупной солью (в сатире), а в содержании — любовью к народным формам поэзии и реализмом изображения, не тем вымученным, искусственным и потому преувеличенным и умышленно [VIII] грязным, который теперь встречается в литературах романских народов и заклеймен ещё в древности Горациевым «incredulus odi» (возмущаюсь, не веря), а тем здоровым, естественным, состоящим в верности тому, что есть, а не тому, что бывает, который свойствен особенно славянам и нашёл себе превосходное выражение не только у русских, но и у поляков, при всей их наклонности к мистицизму и фантастичности.

Любознательность, соединённая с необыкновенными способностями, которые Преширн обнаружил уже в сельском училище, искушала его, как «хитрая змея» (см. сонет 21), к приобщению высшей науке, и вот в 1811 г. он поступил в Люблянскую гимназию. Несмотря на недостаток времени, значительную часть которого он должен был посвящать урокам для добывания средств к жизни, он и там шёл одним из первых. По окончании курса в гимназин, он отправился в 1822 г. в Вену для занятия юридическими науками. Выбор этой специальности был обусловлен, вероятно, тою же заботой о хлебе насущном. А пока он ещё приобретал те познания, из которых рассчитывал извлечь со временем материальную пользу, он и в Вене должен был поддерживать своё существование уроками латинского и греческого языков. На [IX] этот раз обучение молодёжи повлекло к знакомству, которое внесло имя словенца Преширна в историю немецкой литературы: между его учениками в Клинковстрёмовом институте оказался люблянский немец, Антон Александр граф Ауэрсперг, впоследствии весьма известный немецкий поэт, писавший под псевдонимом Анастасия Грюна (Зелéнца, как перевёл Преширн в заглавии своей мастерской передачи его стихотворения «Три желания»). Так как разница в годах между учеником и учителем не достигала шести лет (граф Ауэрсперг родился 31 марта = 12 апреля 1806), взаимные отношения двух земляков, при одинаковости наклонностей, скоро перешли в дружбу, которая, правда, по различию условий жизни того и другого поддерживалась позже лишь издали и, кажется, довольно слабо, однако по смерти учителя была увековечена благодарным учеником в стихотворении в память Преширна (Nachruf an Preschiren). Уже в то время Преширн писал стихи по-немецки и, конечно, по-словенски, но из них обнародовано было тогда же лишь одно, «Девицам», появившееся одновременно в словенском подлиннике) и в немецком переводе автора в 1827 г. в люблянском немецком «Иллирийском Листке».

Вене же был Преширн обязан и другим [X] знакомством, также самым дружеским, но противоположным первому по распределению ролей: этот друг был известный чешский филолог, поэт и патриот Франц-Ладислав Челаковский (1799—1852), который оказал сильное влияние на молодого Преширна, ознакомив его на месте, в Праге, куда свозил его на вакациях, с тогдашним движением чехов во имя подъёма народного духа и на пользу сближения с прочими славянами на почве науки и деятельного сочувствия между соплеменниками. Что проповедь Челаковского не пропала в этом случае даром, тому очевидным доказательством служат многие стихотворения Преширна из разных эпох его жизни. Челаковский, как поэт, первый из славян оценил Преширново дарование, а Преширн до конца жизни сохранил почтительное отношение не только к Челаковскому, но и к чехам вообще, что засвидетельствовал — правда, вскользь — отзывом «ученика» в сатире «Новая литературная школа». Благодаря чехам, Преширн ознакомился с трудами отца славянской филологии, Иосифа Добровского, (1753—1823), в котором признавал своего учителя и знаменитый славист из Преширновых земляков, Варфоломей Копытарь (1780—1844), строгий судья первых его поэтических опытов, посоветовавший ему

­ [XI] отложить их на время в сторону. Из того же источника Преширн заимствовал, вероятно, свои познания по другим славянским языкам. Насколько он был силён в них, судить трудно, но во всяком случае он сумел в 1837 г. перевести с польского (почему-то на немецкий язык) стихотворения Мицкевича «Покорность судьбе» (Rezignacya) и Корытка «Люблянским красавицам», не считая замечаний «ученика» в той же сатире об иноязычных примесях у сербов, русских, поляков и чехов. Возможно, что Корытко, сосланный в 30-х годах из Галиции в Любляну и там сблизившийся с Преширном, помогал ему в этих двух переводах.

В 1828 г. Преширн приобрел степень доктора прав и причислился в Любляне к прокуратуре в качестве практиканта, не получающего вознаграждения. Не добившись платной должности, он в 1831 г. вышел в отставку. Это была первая и последняя его попытка на поприще казённой службы. Может быть, в поисках за местом, он попал в следующем году в Целовец (Klagenfurt), где вошёл в близкие сношения с двумя литераторами — священниками Урбаном Ярником и Антоном Сломшеком, впоследствии епископом. Около того же времени он выдержал [XII] испытание на присяжного поверенного, после чего, уже снова в Любляне, его земляк-приятель, доктор Хробат, предложил ему в своей адвокатской конторе место письмоводителя. Хробат, высоко ценя Прешириа, так хорошо умел ладить со своим чудаковатым подчинённым, к тому же не очень уживчивым, что мог не только держать его у себя на службе несколько лет, но даже извлечь значительную пользу своему делу из его выдающихся способностей.

К этому времени, именно к 1830 г., относится решительное выступление Преширна на писательское поприще. История словенской искусственной поэзии в связи с разработкой языка состоит приблизительно в следующем.

До XIX в. словенская интеллигенция говорила и писала почти только по-немецки. Словенская письменность за это время, впрочем очень скудная, находилась в руках духовенства, которое, стоя близко к народу, не забывало родного языка и старалось на нём поучать народ устно и письменно. Таким составом писателей и читателей определяются и содержание и форма тогдашней словенской литературы: это были молитвы, рассказы из священной истории, нравоучительный повествования и размышления в прозе и отчасти в [XIII] стихах, также популярные сочинения по сельскому хозяйству, лечебники и т. п. книжки, чисто прикладные, написанные на простонародном языке по говору той местности, в которой проповедовало данное духовное лицо. Между духовными были люди, искренне преданные своей народности и языку и по мере сил и уменья отстаивавшие их от немецкого влияния. Этим «родолюбьем», как выражаются словенцы, в значительной степени объясняется могущество тамошнего духовенства среди народа. При обособленности действий каждого сельского священника и при низменности духовного уровня их паствы образование единого письменного языка, годного для выражения всевозможных отвлечённых и культурных понятий, было немыслимо, как и развитие разнообразной и умственно свободной литературы. А между тем духовенство считало родную письменность, и не без причины, своим созданием и потому своею собственностью. Отсюда понятно, почему не малая часть его впоследствии отнеслась к переходу литературы в светские руки и к новому, более или менее искусственному, языку далеко не дружелюбно, особенно духовные лица янсенистского направления, отличавшегося преувеличенной строгостью по части нравственности.

Первым самостоятельным поэтом [XIV] словенцев был Валентин Вóдник[2] (1758—1819), по общественному положению священник и директор училищ в Крайне и в Приморье, по призванию — литератор и филолог, знаменитый и до сих пор не только своим значением в родной письменности, но и глубоко прочувствованным поэтическим приветом Наполеону за его попытку создания новой, относительно свободной, Иллирии, в состав которой должны были войти и словенские земли (1809). Каковы бы ни были слабые стороны Водника, он возбудил интерес к поэтическому творчеству на народном языке, что имело тем более важные последствия, что почти совпало по времени с духовным возрождением прочих австрийских славян, и даже указал те три образца, которых держалось большинство последующих словенских поэтов: прежде всего — поэзию народную, потом — древнеклассическую и немецкую (ср. его «Мой памятник», ст. 21—24). Он же установил в общем и стихотворные формы. Об авторитетности его еще в 30-х годах можно заключить хоть бы из последней «газели» Преширна. Его памяти посвящены [XV] Преширном сочувственная «песня» 12 и добродушная «эпиграмма» 12, напоминающая совсем недобродушный отзыв о нём Копытаря: «краснощёкий, упитанный попик».

В начале XIX в. вместе с интересом к литературе между словенцами пробудился интерес к языку, заметный впрочем ещё с конца XVIII в.: Копытарь ещё в 1808 г. составил словенскую грамматику на научной (по-тогдашнему) основе, а в 20-х годах Петр Дайнко (Danjko) и Франц Метелко, также авторы грамматик (1825 и 1830 гг.), пытались преобразовать, каждый по-своему, словенское правописание, остававшееся без изменения со времен Адама Бóхорича, автора первой грамматики словенского языка (1584 г.). Возгорелась «азбучная война», в которой принял участие и Преширн сонетом 18.

Что касается чисто литературного движения, то в нём не последнее место занимали двое Преширновых друзей, Матвей Чоп и Андрей Смоле (Smole род. Smoléta, т. е., по русской фонетике, Смоля́, род. Смоля́ти). Первый, друг Преширна с отрочества, обладавший обширными познаниями по части языков и литературы, особенно поэтической (см. у Преширна в «Разных стихотворениях» 2, в посмертных 11, в немецких 5), имел сильное влияние на Преширна особенно тем, что [XVI] познакомил его с итальянской поэзией и, может быть, также с испанской, из которых он и заимствовал стихотворные формы сонета, терцина, октавы, глоссы и романса (о чём см. ниже), бывшие в то время в ходу у немецких романтиков, влияние которых на Преширна сказалось и в отделе «Баллады и романсы», где он поместил между прочим свой поистине художественный перевод Бюргеровой «Леноры». Кружок литераторов, примыкавших к Чопу, стараясь о соединении писательских сил, пришёл к мысли об издании журнала. Осуществителем её явился Михаил Кастелец в своей «Краинской Пчёлке» (Kranjska Cebelica или, по тогдашнему правописанию, Zhbeliza), первая книжка которой вышла в 1830 г. Преширн приветствовал это событие сонетом, полным надежд и благодарности Кастельцу (см. в посмертных 9), и значительно содействовал успеху нового издания, помещая в нём свои стихотворения. О первых четырёх книжках «Пчёлки», как о складе родной поэзии, он говорит во второй строфе своей глоссы (Разные стих. 6). Однако здесь его ждали разочарования: с одной стороны, Кастелец оказался — по крайней мере, в глазах Прешпрна — не совсем на высоте своей задачи, да и сотрудники его по стихотворной части нередко [XVII] грешили то в форме, то в содержании, что вызывало более или менее резкие насмешки поэта (см. эпиграммы 4, 5, 6, 7, 8 и 11); с другой стороны, собственные стихотворения Преширна навлекали на себя осуждения, преимущественно от литературных староверов, смотревших враждебно на вводимые им в отечественную поэзию новые формы и находивших как эти нововведения, так и содержание его произведений, по большей части эротических, безнравственными. Были, по-видимому, и такие критики, которые находили, что лучше было бы ему писать по-немецки, как некоторые другие словены (ср. «Сонетный венок» 6, в посмертных 9, особенно в немецких 4). На эти обвинения Преширн откликался не раз, и на двух языках (см. «Разные стихотворения» 3, где нападки литератора направлены именно на те роды поэзии, которые Преширн старался привить на словенской почве, не исключая трагедии, о чём ниже; также «Газели» 7, нем. 1, I—III и, может быть, «Песни» 17 и «Баллады и романсы» 12). Не одобрил его и Копытарь, авторитет которого он признавал в деле языка (эпигр. 18), но не поэзии (ср. сонет 20). Самоуверенность этого учёного отмечена также в эпиграмме 17. Но он притеснял Преширна и «Пчелку», между прочим, также в качестве главного цензора в Вене, и [XVIII] куда злосчастный журнал отсылался на просмотр после придирчивой рецензии люблянского цензора, каноника Пáушка, «ограниченнейшего янсениста», как его называет Преширн в письме к Челаковскому 1833 г., и после критики Чопа, по мнению Паушка, слишком слабой. Эти цензурные преследования кончились тем, что в 1833 г. после четвёртой книжки «Пчёлка» прекратилась до 1848 г., и Прешнрну осталось удовольствоваться «Иллирийским Листком», где он иногда и прежде помещал свои стихотворения. Огорчало Преширна и равнодушие большинства словенцев к поэзии вообще (см. «Разные стихотворения» 6 и «Сонеты» 7 VII), а ещё более — к родному краю и своей народности (см. «Сонеты» 7 VIII и 7 ІХ), которым он был предан всею душою. Тем сильнее раздражили его так называемые иллирийцы, желавшие объединения всей наполеоновской Иллирии в отношении письменного языка, причем словенцы, по их мнению, должны были отказаться от своей литературной самостоятельности в пользу хорватов, как более многочисленных. Во главе этого направления стоял кайкавец (хорват) Людевит Гай (1809—1872), который с 1834 г. начал проводить его в основанном им журнале «Хорватские Ведомости» (Novine Horvatzke), переименованном им [XIX] в 1836 г. в «Иллирскую Денницу» (Danica Ilirska), где он употреблял искусственный язык, «иллирский», на далматинской (дубровницкой) основе и мало-помалу ввёл чешское правописание, принятое теперь одинаково как хорватами, так и словенцами. Особенно чувствителен был для Преширна переход его друга, даровитого словенского поэта Станка Враза (1810—1851), к хорватам. И Гаю за его язык и Вразу за его измену досталось от Преширна в двух язвительных эпиграммах 19 и 21[3]. Не забудем и [XX] Преширновых неудач по службе: четыре раза добивался он казённого места и все четыре раза получал отказ, — вероятно, за вольнодумство, которое приписывалось ему многими. [XXI] К этим причинам недовольства условиями жизни и ближними присоединялось и служило им удобной почвою то живое представление идеала и невольное искание его воплощения во внешнем мире, о котором обстоятельно и красноречиво говорит Иосиф Стритарь в своей статье о Преширновом творчестве, помещённой впереди издания 1866 г. Разочарование Преширна в этом направлении, относящееся уже ко всему роду человеческому, копилось и росло, конечно, с годами, но в 1833 г. случилось одно событие, которое, хотя, может быть, само по себе и не было безусловной причиной его последующего пессимистического миросозерцания, т. е. едва ли имело такое важное значение в жизни поэта, что, если бы дело пошло иначе, он оказался бы певцом жизненных радостей, но в его глазах было как бы поворотным пунктом в развитии его отношения к миру, людям и человеческой участи или последнею каплей, переполнившей чашу его разочарования. То была несчастная любовь, о которой Стритарь говорит именно в указанном смысле, что «то был бы ребяческий вопрос, что было бы, если бы Преширнова любовь была услышана». Предметом этой любви была дочь люблянского купца Примца, Юлия. Есть предание, что Преширн влюбился в неё ещё гимназистом, [XXII] когда давал ей уроки. Но это известие находится в таком резком противоречии с показаниями самого Преширна, что свидетельствует только о том, как мало словенцы знали своего лучшего поэта. Прежде всего — он сам заявляет в сонете 6, что влюбился в Юлию, увидав её тогда чуть ли не в первый раз, в Страстную субботу 1833 г. Далее: если бы он учил её ещё во время своего пребывания в гимназии, разница в годах между ними не могла бы быть велика, а в газели 5, написанной во всяком случае не позже 1833 г., т. е. когда Преширну было около 33 лет, ясно сказано, что Юлия едва вышла из детского возраста. Если стихотворение 3 в «Балладах и романсах» относится к Юлии (в чём, кажется, нет сомнения), это свидетельство о возрасте Юлии подтверждается самым решительным образом. Указание на недавнее её появление в свет даёт и газель 4, любопытная также в том отношении, что ней есть намек на увлечение Преширна другими девицами, очевидно, предшествующее его любви к Юлии. Впрочем эти соображения и не нужны теперь, посде изысканий проф. Левца, который добыл точную справку, что Юлия Мария Примец (или, по-словенски, Примчева) родилась 19 (31) мая 1816 года. Упомянутое предание мы можем смело отнести [XXIII] на счёт свойственного публике стремления к вящшему опоэтизированию всем известной любви поэта посредством обращения её в первую, что, впрочем, делают иногда и сами поэты, как Проперций, который заявляет в своей вступительной элегии, что

Впервые Кинфии пленил мне сердце взор,
Неуязвлённое любовью до тех пор,

хотя в другом месте признается, что у Кинфии была, по малой мере, одна предшественница. Да и вообще та любовь поэта, которая составляет как бы средоточие его духовной жизни, редко бывает первая, и понятно, почему: самая наличность такого средоточия предполагает сложность умственной и душевной деятельности, недоступную человеку, очень юному и не успевшему потолкаться в мирской суете. Итак, когда Преширн влюбился в Юлию, ей было лет 17, а он был как раз в том возрасте, когда у большинства мужчин, ещё одиноких, является в душе трудно преодолимое стремление к приобретению, так сказать, сердечного якоря, при помощи которого все страсти человека должны осесть и успокоиться, а мечты — кристаллизоваться в определённую форму, после чего только и может начаться правильная, ничем не смущаемая деятельность, составляющая [XXIV] мужчины. Преширн обратил внимание на Юлию, по-видимому, одним из первых, но не один: она влекла к себе сердца своей молодостью и красотою, особенно своими лучезарными взорами (см. «Песни» 4 и 9, «Балл. и ром.» 3, «Сонеты» 6, 7 V, 7 X, 7 XIII, 10; впрочем и до Юлии «Разные стих.» 1 и 4, ст. 12, сонет 3; ср. также «Балл. и ром.» 4, ст. 9—12 и 33—34, и 11, ст. 127—128, что поучительно сопоставить с «Разн. стих.» 1). Глаза считаются чем-то в роде окон, из которых выглядывает душа; и это наблюдение, пожалуй, верно, но для надлежащего применения его необходимо, чтобы взор самого наблюдателя не был застлан дымкою любви, пока ещё беспредметной и находящейся в состоянии возможности, но готовой вспыхнуть ярким и жгучим пламенем при первой встрече с «ней», которая зачастую и бывает первой встречной в данную минуту. Само собою разумеется, что эти соображения нисколько не касаются чести избранницы Преширна: она, как говорят, была в самом деле красива, хотя несколько мала ростом, и притом отличалась некоторым остроумием и присутствием умственных интересов, если только последнее показание не есть вывод, отнюдь не обязательный, из её предпочтения мужского общества перед [XXV] женским. Мало того: при всём сочувствии к поэту несправедливо было бы заключить что-либо невыгодное для неё из того обстоятельства, что она предпочла гениальному Преширну обыкновенного смертного, его соперника ещё по гимназии, Антона фон Шёйхенштуэля (Scheuchenstuel), по внешности, вероятно более привлекательного. В самом деле: чем мог Преширн пленить Юлию? своими стихами? но она, воспитанная, как все современные ей словенки из порядочного общества, на немецком языке и по немецким образцам, смотрела на них пренебрежительно, да едва ли их вполне и понимала (ср. «Сонеты» 7 VI), кроме четырёх относящихся к ней немецких сонетов. Но и помимо того история литературы знает очень мало примеров любви, снисканной стихами, за исключением эпох, когда воспевание красавиц было поддерживаемо модой, как во времена трубадуров; а вообще женщины принимают любовь поэтов с инстинктивным недоверием, чувствуя, что она направлена не собственно на них, а на что-то существенно иное. Это иное есть идеал, и Преширн, сам того не зная, в своих жалобах на равнодушие Юлии, был, как выражается таим же Стритарь, «певцом дисгармонии между идеалом и жизнью в образе несчастной любви». [XXVI] Что касается внешних прелестей, весьма важных на взгляд такой светской барышни, как Юлия (ср. сонет 14), то Преширн ими решительно не обладал: он не был ни красив, ни ловок; в обществе молодых дам он терял много тем, что не получил салонного воспитания. Относительно общественного положения фон-Шёйхенштуэль, сын бывшего Преширнова начальника, стоял несравненно выше. Сверх того, при всей своей доброте, врожденной деликатности и тонкости понимания всего, что касается ближнего, Преширн был, по-видимому, несколько тяжёл в отношениях, особенно таких близких, как любовь, в которой он должен был проявлять обидчивость, тем более щекотливую, чем меньше он, как человек, очень умный и прямо смотрящий на предметы, сознавал в себе сил для завоевания сердца любимой женщины, в то же время не поддаваясь внушениям этой чувствительности настолько, чтобы удалиться раз навсегда, потому что, помимо любви, его поддерживала в исканиях и надежда, неизменно присущая всякому желанию и возрастающая вместе с ним, как заметил ещё Петрарка (al desio cresce la speme). Однако Юлия, хотя уже в 1833 г. была просватана своей всевластной дома матерью за фон-Шёйхенштуэля, отдала [XXVII] счастливцу предпочтение не с разу: следы её колебания между двумя обожателями можно найти в нескольких стихотворениях, особенно в «Посмертн.» 10, очевидно, одном из ранних, а замуж вышла она только в 1840 г. В газелях нет даже намека на соперника, а видны только отговорки Юлии в ответ на его ухаживанье. Но мало-помалу, вероятно, уже тогда, когда Юлия начала склоняться к другому ухаживателю, отношения между нею и Преширном становились всё натянутее, и с её стороны всё яснее выказывалось желание от него отделаться (см. «Песни» 4, 5, 6, 7, «Сонеты» 7, 10, 12, 13, 14). При обзоре отдельных стихотворений мы увидим не сколько таких, которые можно понять в смысле предостережения Юлии от поспешного доверия к другому ухаживателю, всё более оттиравшему бедного поэта, но такое их толкование представляется тем более опасным, что последовательность Преширновых произведений по годам во многих случаях не известна, по крайней мере тем, кому не доступны его бумаги (в Люблянском музее), если только в них есть хронологические указания, относящиеся к его поэтической деятельности; что касается определения хронологии отдельных стихотворений по номерам немецкого «Иллирийского Листка», «Пчёлки», «Карниолии» [XXVIII] и других повременных изданий, то не должно забывать, что «напечатано» и «написано» — не одно и то же, и что первое годится только для установления времени, после которого данное стихотворение не могло быть написано. Так напр. «Песню» 2 было бы очень соблазнительно понять в смысле предостережения Юлии от чрезмерной разборчивости в женихах, но это стихотворение, как мы видели, предшествует любви Преширна к Юлии, по малой мере, за шесть лет. Мало того: некоторые стихотворения, относящиеся несомненно к главной любви поэта, т. е. к 30-м годам, появились в печати впервые в его издании, незадолго до его смерти. Как бы то ни было, когда Преширн убедился окончательно в любви Юлии к его сопернику — что, как было замечено выше, при упрямстве надежды, совершилось, конечно, нескоро, напр., может быть, только после подмеченного им её взгляда на избранника (см. сонет 14), — произошел решительный разрыв («Песни» 8), приблизительно в 1836 г., и последовало разочарование в той, которая в течение почти трёх лет была его божеством («Песни» 9). Как безукоризненно порядочный человек, как настоящий мужчина в лучшем смысле этого слова, он выразил в своих стихах это разочарование только тем, что признал [XXIX] ошибочным своё идеализирование обыкновенной девушки, не выказывая никакого раздражения против неё и не пытаясь оправдать свою ошибку как-нибудь ей в ущерб. Самая резкая выходка у него в этом направлении — «Разные стихотворения» 3 ст. 124—126 — относится к более раннему времени и направлена против краинских девиц вообще, за которых и обиделся, как это ни странно, цензор Копытарь.

Как против предположенной здесь последовательности событий по вызванным ими стихотворениям, так и против заключений из того же источника об истории любви Преширна к Юлии, изложенных отчасти ниже, раздадутся, вероятно, возражения, основанные на трудах новейших исследователей Преширновой жизни, особенно проф. Левца. Эти учёные относятся с большим недоверием к поэтическим показаниям самого Преширна, считая их чуть не сплошь вымыслом. Само собою разумеется, строить биографию какого бы то ни было поэта по его стихотворениям нельзя, если только он в самом деле поэт, а не простой перелагатель своей жизни в стихи. Но поэт поэту рознь: только «поддельные» поэты или, по крайней мере, вдохновляющиеся не из действительности, а из книги, сознательно выдумывают предметы [XXX] для своих произведений, но у поэтов истинных, как бы скромно ни было их дарование, особенно у лириков, каждое стихотворение есть, как говорит Гёте, стихотворение на случай (ein Gelegenheitsgedichf), потому что нет поэзии без творческого настроения, а жизненные события производят в поэтических душах такие настроения, — конечно, не всегда, не всякие события и не одни и те же во всех поэтах. У Преширна нет ни одного стихотворения, не коренящегося в действительности. Хотя она, вероятно, является у него, как вообще у настоящих поэтов, претворенною свойствами поэтического настроения, бессознательно приспособляющего к себе самое обстоятельство, которым оно вызвано, и потому тот, кто хочет извлечь из его стихотворения биографическое данное, должен остерегаться именно с этой стороны; но в реальности повода ему нечего сомневаться. Итак, если Преширн кому-то говорил, что он, правда, одно время был «страшно влюблен» в Юлию, но никогда с ней не говорил ни слова, а с другой стороны, из его стихотворений можно заключить, что он с ней раз говаривал не раз, невольно припоминаются слова Гёте в посвящении An die Günstigen:

Niemand beichtet gern in Prosa;
Doch vertraun wir oft, sub rosa
In der Musen slillem Hain.

[XXXI] Да и можно ли влюбиться хоть в писаную красавицу сколько-нибудь прочно, не перекинувшись с ней ни одним словом? Говорят также, будто самое имя Преширново никогда не упоминалось у Примцев кроме одного раза по поводу одного его стихотворения («Песни» 15), да и то ни мать, ни дочь, выслушав эти стихи от посланного Преширном агента Мюллера, не сказали ничего, ни о них ни об их сочинителе; но это прямо противоречит словам самого Преширна, слышанным от него, по видимому, многими: «Я знаю, что чрезвычайно рассердил Примцев своими стихотворениями»: отсюда следует, что о нём там говорили во всяком случае не раз, особенно если правда, что, узнав о гневе Юлии на него, он написал и напечатал нарочно несколько немецких сонетов о ней (в 1834 г., т. е. на второй год своей любви к ней). На существование между ним и Юлией знакомства, более близкого, чем обожание издали, указывает и то, что некоторые из относящихся к ней стихотворений он не обнародовал до 1847 г., когда она давно уже была замужем и жила не в Любляне, где многие её знали, а в Новом Месте (Rudolfs-werth), в Нижней Крайне. Эти стихотворения суть сонеты 6, 7 («Сонетный венок» из 15 сонетов), 8,9, 12, 13 и 14. Вот несколько соображений о времени их возникновения. Прежде [XXXII] всего — вероятно ли, чтобы эти 22 сонета были написаны незадолго до их издания? Очевидно, нет, да никто этого и не думает. Но когда же они были написаны? Сонеты 1, 2 и 3 размещены Преширном в сборнике его стихотворений по порядку их появления в «Пчёлке», 4 (1832 г.) и 5 (1831) — в обратной последовательности, вероятно, по их содержанию, а между теми (9 и 12) и дальше (за 14) поставлены остальные сонеты Юлиина цикла, напечатанные прежде в «Иллирийском Листке»: 10, 11, 15, 16 (в 1836 г.) и 17 (1837). В виду такого расположения сонетов, хронологического кроме одного случая, следует, кажется, предположить, что сонеты, обнародованные впервые в 1847 г., были написаны в 30-х годах, а именно 6, может быть, в 1833 или 1834, «Сонетный венок» и прочие — в 1835 и 1836. Кроме того акростих с именем Юлии в последнем сонете «Венка» сохранился лишь в некоторых экземплярах издания, а в других уничтожен посредством перестановки слов в нескольких стихах — почему? да потому, конечно, что «Сонетный венок» со скрытым в нём именем был известен кое-кому вскоре после того, как был написан, подобно «Небесной процессии», ходившей по рукам в 1835 г., а напечатанной лишь в 1848. Ясно, что поэт на этот раз не хотел раздражать Юлию, [XXXIII] бывшую тогда еще не замужем и жившую в Любляне, где жил и он. К тому же ведут и некоторые другие стихотворения, о которых речь будет ниже. Всё это естественнее при личном знакомстве, чем при безмолвном созерцании, до которого другой стороне нет дела. Что до ссылки на то, что Преширн в своих письмах к Чопу в 1832 г., говоря о многих женщинах, не упоминает о Юлии, то это обстоятельство объясняется вполне заявлением самого Преширна, что он влюбился в Юлию в 1833 г., когда она, как можно думать на основании «Доктора» и «Газелей», в первый раз появилась в обществе.

Вообще биографы мало верят Преширну в его поэзии, не верят между прочим и самой его любви или, по крайней мере, тому, что она длилась несколько лет. Они говорят, что такой умный человек, как Преширн, не мог так долго увлекаться мечтой, несостоятельность которой была ему хорошо известна, тем более, что с 1836 г. он любил другую, и любил с таким успехом, что в 1842 г. у него было от неё уже двое детей. Какова была эта любовь, кажется, в точности неизвестно, но верно иного рода, чем к Юлии, как и Петрарка любил свою сожительницу, подарившую ему ещё большее потомство, очевидно, не такою [XXXIV] любовью, как Лауру: эти возлюбленные обоих поэтов не оставили никакого следа в их поэзии. Любовь платоническая (в подлинном смысле этого слова), которая живёт и дышит в творениях Петрарки и Преширна, может продолжаться очень долго, потому что носящий её в себе поддерживает её безотчётно сам, дорожа ею, как таким чувством, которое непрестанно представляет его душе идеал, облечённый в конкретную Форму. Это свойство чистой, возвышенной любви должно было особенно сказаться в Преширне, который, как справедливо замечает проф. Левец, так рано дошёл до разочарования в осуществимости идеала на земле именно потому, что вступил в жизнь с чрезмерно идеалистическими требованиями от неё.

Возвратимся к вопросу, насмешливо поставленному Стритарем: «что было бы, если бы Преширнова любовь была услышана?». А было бы в сущности то же самое: если бы Юлия вышла замуж за Преширна, он, конечно, почувствовал бы себя на верху блаженства, но не как поэт, каким он влюбился, а как человек, почему это радостное состояние его духа оставило бы в поэзии след едва приметный, а затем, по удовлетворении человеческой страсти, в нём опять проснулся бы поэт, и тогда точно так же [XXXV] явилось бы разочарование в женщине, недавно его вдохновлявшей.

Выше было сказано, что неудачи повели Преширна к разочарованию в людях и мире; далее, при разборе его произведений, мы найдём у него признаки пессимистического настроения. Однако Преширна нельзя назвать пессимистом в обычном смысле этого слова: настоящий пессимизм, как бы величествен и живописен ни был по внешности, какое бы участие ни возбуждал к одержимому им человеку вследствие тех страданий, которые он ему причиняет, всё-таки бывает основан в конце концов на эгоизме и к утверждению, что всё на свете никуда не годится, прибавляет молча: «кроме меня». Преширн мог быть недоволен окружающим и под влиянием своих личных неудач относиться к нему под час даже с раздражением, но ни широта его ума, ни доброта его сердца не допускали его до узко-субъективной браковки всего сущего за исключением собственной особы. Потому пессимистом он может быть назван только условно, так как 1) рядом с мрачными йотами у него часто слышатся, если не радостные, то производящие примирительное впечатление тем добродушием, которым они, очевидно, внушены, 2) его пессимизм состоит не в самодовольном осуждении [XXXVI] этого мира, а в скорби о его несоответствии идеалу, и 3) он верил в осуществление этого идеала в будущей жизни и отчасти даже в этой, только не теперь, а позже, когда люди поймут, в чём состоит их истинное благо. Если автор этих строк верно определил романтизм, как искание готового воплощения идеала на земле, а идеализм — как признание идеала трансцендентным (см. «Римская элегия и романтизм»), то Преширн, отдав дань романтизму в молодости, мало-помалу, путём естественного развития своего миросозерцания, дошёл до чистого идеализма, который по отношению к этому миру имеет у него несколько пессимистический характер только вследствие истории своего раскрытия в его душе.

Потеряв надежду на личное счастье, Преширн естественно с тем большею страстностью мечтал о счастье общем. Памятник его желаниям в этом направлении представляет собою его песня на новый 1844 год («Посмертн.» 3). Но мечты оставались мечтами, а между тем его изнемогающий дух лишился и последней поддержки в лице старого друга, названного выше Андрея Смолета: в 1840 г. он умер, и Преширн окончательно осиротел. Тогда-то настало для него то безрадостное житьё, которое он предсказывал себе ещё в виду разрыва с Юлией («Песни» 7 [XXXVII] ст. 13 —24): потянулся ряд однообразных, серых, прозаических дней, исход из которых ему представлялся один — смерть. Он призывал её уже раньше, ещё в первый год своей любви к Юлии, призывал тем более страстно, что, как человек верующий, ожидал после неё вознаграждения за то, что претерпел на земле. Утешение надеждой на соединение в другом мире приходило ему в голову и тогда, когда он ещё не совсем расстался с грёзами о взаимности со стороны Юлии (сонет 9). Весьма поучительно, что, несмотря на разочарование в Юлии, он представлял себе райское блаженство, по видимому, не иначе, как вместе с предметом любви; по крайней мере, таков вывод из его поэмы «Крещение при Савице». Впрочем так он думал в 1836 г., а продолжал ли он держаться того же взгляда и позже, на то, кажется, указаний у нас нет. К сожалению, нельзя скрыть того, что Преширн в эту печальную пору своей жизни искал утешения не только в поэзии, но и в другом источнике, отнюдь не возвышенном, но к которому однако нередко прибегают славяне в его положении, да и не одни славяне: бедняга запил. Но пил он, по крайней мере, сначала, не пóходя и не один, а по вечерам после работы, в кругу [XXXVIII] приятелей, хоть, может быть, только по выпивке. Замечательно, что такую программу жизни он начертал себе ещё в сонете 5, напечатанном в в 1831 г. Впрочем кроме упомянутых там тяжеб и возлияний он продолжал заниматься и поэзией и часто приносил свои стихотворные новинки на вечерние заседания в корчме, где читал их или пел своим собутыльникам. Что касается судебных дел, то он до предсмертной своей болезни продолжал заниматься ими так добросовестно, что клиенты у него не переводились.

В 1847 г. он переехал из Любляны в Крань (по-немецки Krainburg) и жил там адвокатурой. В этом городке скоро все его узнали и полюбили, а он, сверх постоянной помощи бедным деньгами, бельем и т. п., нашёл себе ещё одно развлечение, в котором сказалось его доброе сердце и бесхитростность его природы: во время своих прогулок по улицам он подружился с детьми и при встречах с ними оделял их лакомствами. Конец его жизни оживился теми надеждами, которые принёс с собою 1848 г. многим славянским патриотам. «Казалось, говорит Стритарь, что готово исполниться предсказание поэта:

Дождётся Крайна своего призыва[4].

[XXXIX] Судьба избавила его от того, чтобы дожить до прискорбного времени, когда бы он должен был петь:

Один лишь миг сиять пришлось надежде,
И стала ночь ещё темней, чем прежде"[5].

В конце этого года мало-помалу развившаяся в нём водяная усилилась до такой степени, что он засел в своей комнате и уже более не покидал её. Он умер 27 января (8 февраля н. ст.) 1849 г. на руках своей старшей сестры, Катерины (1799—1874), исповедавшись и причастившись у тамошнего декана (протоиерея), Дагарина, напутствовавшего его в лучший мир. Все его бумаги остались в руках этих двух свидетелей его кончины. Писал он на четвертушках и бросал их в сундук. Таких клочков там должно было набраться много. Были там, говорят, лирические стихотворения, трагедия (о которой говорится в его письмах к Чопу), повесть (о ней в письмах к Челаковскому), полный перевод Байроновой «Паризины»; но известно всё это только по слухам, а после смерти Преширна никаких его произведений в рукописях не оказалось. Те же слухи, и весьма упорно держащиеся, между прочим и между родней поэта (как я узнал [XL] непосредственно во время своего пребывания в Вене в 1869 и 1870 г.), решительно утверждают, что все Преширновы рукописи литературного содержания были сожжены. Кем? Если слухи верны, то ответ на этот вопрос ясен, и может быть поставлен только другой вопрос: почему? Ведь Преширн был не только нравственным человеком, но даже несколько ригористом (см. Посм. 5 и 12), не только верующим христианином, но и добрым католиком (см. Баллады и ром. 8, Сонеты 9, 8, 9, 13, Крещение при Савице, Посмертн. 6, 7 и 12). Всё так, но 1) при всей нравственной чистоте Преширновых произведений кое-какие из них, как мы уже видели, навлекли на себя негодование некоторых чересчур щепетильных блюстителей целомудрия, 2) в числе стихотворений, не напечатанных при жизни Преширна по цензурным условиям, но, к счастью, попавших в редакцию «Пчёлки» до его смерти, есть, по малой мере, три таких, которые могли появиться в печати не ранее 1848 г., когда они и были обнародованы, а именно 3, могущее показаться неблагонадежным в политическом отношении[6], и 4 и 7, [XLI] содержания в себе кое-что, чем могло обидеться духовенство; а кто же может поручиться за то, что таких произведений не было у Преширна и в рукописях на дому? если за что ручаться, так уж скорее за противоположное. Тому, что Преширнова сестра не воспротивилась беспощадному auto da fe, на которое Дагарин осудил творения любимого ею брата, дивиться нечего: известно, в каком подчинении состоит большинство католичек у своего духовенства; она могла даже воображать себе, что, сжигая нечестивые сочинения своего брата, тем самым как бы приносить очистительную жертву за его грешную душу.

"Что имеем, не храним,
Потерявши, плачем —

эта истина, перешедшая даже в заглавие водевиля, оправдалась и на Преширне. На похороны того, кем пренебрегали при жизни, стеклись изо всех краев словенской земли и оплакивали покойного, как её гордость и славу. В 1852 г. его почитатели воздвигли на его могиле в Кране памятник из местного мрамора с удачно выбранною надписью:

Ты лишь в одной не ошибся надежде:
В крае родимом твой труп погребли[7]

[XLII] В 1883 г. поставлен ему памятник в Бледе, недалеко от его родины. Можно ожидать, что скоро Преширн будет почтен в Любляне памятником значительных размеров, над которым работает теперь в Вене словенский ваятель А. Заец.

Этот скудный очерк Преширновой жизни составлен по биографии поэта, написанной Иосифом Стритарем (при издании 1860 года), по книжке Фр. Целестина «France Presiren» (u Zagrebu 1882) и по сведениям, любезно сообщённым мне молодым словенским филологом, г. Иваном Приятелем, который и подал мне мысль об издании по возможности полного перевода Преширновых стихотворений к его юбилею. В ответ на моё письмо с различными вопросами по поводу этой работы он, можно сказать, засыпал меня биографическими и литературными данными, для меня тем более ценными, что источники, из которых они извлечены, были мне недоступны. Ему я обязан многими сведениями, вошедшими в историко-литературную часть этого введения, и чуть ли не большею частью своих примечаний к отдельным стихотворениям. Другие сведения этого рода, рассчитанные на русских читателей, собраны мною из различных, отчасти случайных источников и потому не могут предъявлять никаких [XLIII] притязаний на полноту. Впрочем, хотя со смерти Преширна протекло 52 года — период, ничтожный для истории, но довольно значительный для её разработки, — всякому, кто вздумает заняться вопросами, касающимися жизни и произведений гениального словенца, приходится сплошь да рядом вспахивать целину, встречая иногда неодолимые препятствия — в забвении. Нет надёжного его портрета, нет даже издания, вполне удовлетворительного: первое, редактированное самим поэтом (1847), неполно; второе, Юрчича и Стритаря (1866), испытало на себе тяжесть руки грамматика Левстика; третье, Пинтаря, юбилейное, самое полное (1900), хотя приближено к первоначальному тексту, но, судя по предисловию, непоследовательно. Немецкие стихотворения Преширна не собраны. И опять вспомнишь слова Стритаря, что Преширна «плохо знали, слишком мало читали, а ещё меньше ему подражали».

II.

Из написанного Преширном (кроме переписки, также не собранной, как должно, с присовокуплением писем других лиц к нему) сохранилось стихотворений словенских оригинальных 135 и переводных 4, немецких оригинальных около 20 и переводных 11, в том числе 9 своих, [XLIV] написанных первоначально по-словенски (хотя относительно некоторых допустимо, кажется, и обратное). Из этого литературного наследства нашего славного западного соплеменника настоящий труд содержит в себе перевод всего, что было издано самим Преширном, как по-словенски, так и по-немецки (кажется, кроме одного), и почти всего, напечатанного по его смерти; не вошли сюда из словенских стихотворений только поздравление Ивану Храдецкому с 25-летием его служения в должности люблянского городского головы, сонет эпиграмма на Мурко, издателя Волкмеровых стихотворений, шесть эпиграмм, четыре эпитафии, одно альбомное четверостишие, одно гномическое трехстишие (которое неправильно печатается в четыре стиха), одна надпись и две загадки, а из немецких — напутствие члену судебной палаты Антону Чопу по случаю его перевода из Любляны в Целовец и все, не находящиеся в единственном источнике, доступном переводчику, книжке Радича (P. v. Ra dics) «Auastasius Grun’s Lehrer und Freund, der slovenische Dichter France Preschiren als deulscher Poet» (Leipzig 1882). Перечисленные выше мелочи оставлены без внимания как потому, что они не только не представляют ни какого интереса русскому читателю, но и мало ему понятны (а теперь и словенцу), а [XLV] написанных из них, может быть, даже не принадлежат Преширну. На основании первого соображения можно было бы исключить кое-какие стихотворения и из тех, которые приняты самим поэтом в первое издание, но у переводчика просто не поднялась рука на то, что автор признал достойным обнародования, хотя и весьма вероятно, что, если бы он издавал свои творения теперь, да ещё для иностранных читателей, кое-что из одобренного им к выходу в свет было бы откинуто.

Как в видах литературной характеристики Преширна, так и для выяснения истинного смысла его произведений в связи с его жизнью рассмотрим те 127 стихотворений, перевод которых читатель найдет в этом сборнике. Порядок их и деление по родам удержаны те же, которые указаны самим автором, — конечно, кроме посмертных, напечатанных вполне только в текущем году Пинтарем, и немецких, которые расположены так же, как у Радича, хотя его распределение отчасти произвольно. Для хронологических соображений отмечены в скобках года, когда впервые было обнародовано данное стихотворение. Многочисленные, иногда повторяющиеся ссылки на параллельные места читатели легко могут приписать известной слабости филологов к этой прираве изложения, [XLVI] и, во всяком случае, они до некоторой степени будут правы; но при начале исследования лучше излишек, чем недостача.

[LXXV]

III.

Форме Преширн, как и подобает художнику, придавал большое значение[8]. По-видимому, формальными соображениями обусловлено отнесение некоторых стихотворений к отделу Разных, а не Песен, к которым, по крайней мере, три из них — 1, 4 и 5 — могли быть причислены по содержанию; но «Песни» по форме все таковы, что как будто рассчитаны на пение, особенно 3 (которая и положена на музыку, как и некоторые другие) и 16, размер которой может быть выравнен только ритмическим исполнением (но не в переводе, о чём ниже), и сверх того из Песен нет ни одной без рифм и ни одной, [LXXVI] написанной в романских строфах. Недаром и газели и сонеты выделены в особые группы. Любовь Преширна к форме сказалась и в разнообразии размеров и строф, в которые он облекал свои мысли.

Вот обзор стихотворных форм у Преширна, расположенный, для удобства читателя, не по ритмическим родам, а по порядку стихотворений.

Рифмы мужеские обозначены прописными буквами, женские — строчными.




[XCII] Остаётся сказать несколько слов о предлагаемом переводе. Он начат около четверти столетия тому назад, отрывками, безо всякой мысли о полноте, а недостававшие 72 стихотворения и поэма переведены в текущем году, наскоро, почти без перерывов в виду приближающегося юбилея поэта. С тех пор переводчику попадались и чужие опыты [XCIII] передачи Преширновых стихотворений на русский язык, далеко не лишённые достоинств и, быть может, даже заслуживающие предпочтения перед его собственными; тем не менее он не воспользовался ни одним из них по причине, вообще уважительной, когда речь идёт о художественном произведении, но особенно в применении к такому художнику, как Преширн: в этих переводах так мало обращено внимания на форму, что кое-где она совсем не соблюдена, даже наперекор не только Преширну, но и установившемуся литературному обычаю, которому он строго следовал. Так, напр., октава у итальянцев, её придумавших, немыслима иначе как в 11-сложных стихах, и Преширн употреблял для неё соответствующий в тоническом стихосложении 5-стопный ямб; имеет ли переводчик право заменить его александрийским стихом? Испанские стихи, кажущиеся нам с первого взгляда белыми, на самом деле связаны между собою ассонансом, и Преширн в своих подражаниях испанской форме везде провёл его последовательно; позволительно ли переводчику считать себя свободным от передачи этого украшения? Едва ли: верность поэтического перевода основывается, может быть, преимущественно на возможном сходстве впечатления от [XCIV] подлинника и от его иноязычного переложения, а это впечатление даётся не одним содержанием, но и формой[9]. Само собою разумеется, что, чем менее данное произведение может иметь притязаний на художественность, тем менее существен и вопрос о форме; потому в этом переводе допущено более всего отступлений от формы подлинника по отношению к эпиграммам, однако не ко всем: те, которые носят на себе печать обработки более тщательной, переданы бережно и со внешней стороны. Но вообще читатель, приняв к сведению помещённые выше оговорки, может быть уверен в том, что в ту форму, которую он найдёт в переводе, облечён и подлинник. Что до передачи содержания, то взгляд переводчика на верность поэтического перевода только что высказан им: важнее всего — тождество общего впечатления, и такое понимание задачи особенно кажется уместным при переводе Преширна, отличающегося большим разнообразием тонов и полною [XCV] последовательностью в выдержке каждого из них. Своё определение точности в переводе поэтических произведений переводчик может дополнить следующим правилом: переводи так, как перевёл бы сам автор. К сожалению, это правило несравненно легче поставить, чем осуществить: для этого нужно, с одной стороны, чуть не полное претворение переводчика в автора, а с другой — безусловное доверие читателя к такому претворению; а то он, приметив замену одного выражения другим, скажет, что перевод неверен. Отдельная неверность и может быть на лицо, вызванная, напр., условиями размера или рифмы, и такие невольные отступления, конечно, будут отмечены в этом переводе словенцами, привыкшими, благодаря свойствам родного языка, даже в сонете к такой точности передачи, какая русским просто недоступна (см. напр. Стритарев перевод сонета Петрарки I 3); но нередко верность дословная оказывается неверностью художественной, потому что одно и то же в разных языках производить разное впечатление, и таким образом известное выражение или случайный намёк на нечто, хорошо знакомое соотечественникам поэта, но не иностранным читателям, будучи в подлиннике уместны и естественны, в переводе могут нарушить настроение, [XCVI] господствующее в передаваемом художественном произведении. Бывают однако случаи, в которых упомянутое правило кажется отнюдь не таким фантастическим, как можно подумать с первого раза. Такой случай есть наличность авторских переводов собственных стихотворений. Мы уже видели, что Преширн писал иногда одно и то же по-словенски и по-немецки; как же он сам переводил свои произведения? Возьмём для примера Песню 2 (по первому изданию):

Deklétam.
Pádala nebeška mána
Izraelcem je v puščávi;
Zginila je, ak pobrána
Ní bilà ob uri právi.

Kak lepó se rosa blíska,
Dókler jutra hlád ne míne!
Kómaj sónce bòlj pritiska,
Bó pregnána od vročíne.

Róžice cvetó veséle
Le ob čásu létne mlade;
Léto póšlje píš in stréle,
Lépo cvétje jim odpáde.

Róža, rosa ino mána
Váša je mládost, dekléta!
Svétjem, náj ne bó zaspána,
Ki cvetó ji zláte léta.

[XCVII]

Fánte zbéraš si prevzétna,
Se šopiriš, ker si zála;
Várji, várji, de prilétna
Sámka se ne bóš jokála!


An die Mädchen

Manna gab Gott in den weiten
Oeden Wüsten Jakobs Sprossen;
Sammelten sie ’s nicht bei Zeiten,
So zerfloss es ungenossen.

In des jungen Morgens Kühle
Blinkt der Tau so froh und helle;
Kaum doch naht des Tages Schwüle,
Weichen muss er auf der Stelle.

Lustig treiben ihre Blüten
Blumen in des Lenzes Wetter;
Kommt der Sommerstarme Wüten,
Welk und dürr sind ihre Blätter.

Wohl dem Tau, dem Manna gleichet,
Blumen gleicht der Schönheit Prangen.
Nützt sie, Mädchen, eh’ sie weichet,
Eh’ erbleicht das Rot der Wangen.

Körbchen teilt man ohn’ Erbarmen,
Spröd’ und stolz, so lang man blühet;
Einsam klagt ihr, lasst euch warnen,
Wenn von euch der Reiz entfliehet.

О дословной верности здесь и помину нет: где по-словенски Gott и Jakob? где an der [XCVIII] Stelle, прибавленное, очевидно, для рифмы? разве mladost и der Schönheit Prangen сами по себе одно и то же? разве при обращении к девушкам соблюдено соответствие в числе и лице? разве ki cveto ji zlate leta (которой цветут золотые года) то же, что eh' erbleicht das Roth der Wangen? разве fante zberaš si prevzetna (гордо разбираешь юношей) передаёт точно Körbchen theilt man ohn' Erbarmen? Но мысли, их распределение, общий тон в обеих редакциях совершенно тождественны, и — что существенно — ни там ни здесь не прибавлено ничего постороннего. В результате художественное впечатление на обоих языках получается вполне одинаковое, и потому перевод остается признать безукоризненно верным. Искреннее желание русского переводчика состоит в том, чтобы хоть некоторые из его попыток, содержащихся в этой книжке, оказались верными подлиннику именно в таком смысле. Другое его желание, не менее горячее — да содействует этот труд извлечению даровитейшего словенского поэта из мрака неизвестности, в котором он до сих пор пребывал для огромного большинства русских читателей!

Пятигорск.

Август 1900 г.

[XCIX] Помета месяца относится к первоначальной редакции предисловия, составленной безо всяких пособий кроме Стритаревой биографии Преширна, недостаточной и неточной. Лишь позже я узнал о существовании других, более новых и надёжных исследований, но самых главных из них я не мог достать, а выписывать их было уж поздно. Пришлось поспешно собирать материал по крохам и уже написанное, отчасти даже напечатанное, изменять и дополнять по мере приобретения новых сведений, что должно было отразиться очень невыгодно на распределении частностей.

Петербург.

Октябрь 1900 г

Примечания переводчика[править]

  1. Так их называют многие слависты по примеру чехов, которые таким образом отличают в терминологии язык словенцев, „словинский", от языка словаков, называющих свой язык „словенским". Прежние слависты называли словенцев иногда хорутанами, что так же неверно, как если бы кто всех поляков назвал мазурами.
  2. С таким ударением произносили его имя Преширн (Газель 7 ст. 6), Вилхарь («Воднику» ст. 17) и др., но говорят, кажется, и «Водник» по нарицательному = 1) вожак, 2) мельничный ларь.
  3. Нельзя не сознаться, что последняя несправедлива: Станко Враз был восторженный идеалист и к иллирийцам пристал по убеждению, в виду слабости юго-славянских племён сравнительно с могуществом и численностью их врагов, что он подробно излагает в истинно дружеском письме к Преширну от 1 августа (нов. ст.) 1838 г. (Dela Stanka Vraza. U Zagrebu 1877. V, стр. 428—432). Доводы иллирийцев были так убедительны и проповедь их должна была так сильно действовать на угнетённых славян южных провинций Австрии, что к ним можно было примкнуть и помимо личных расчётов. Преширн, как и многие из его кружка, вполне сочувствуя идее славянского возрождения, не счёл однако нужным присоединиться к иллирийцам не только по вышеуказанной причине, но, вероятно, и потому, что признавал такой шаг «в чужом пиру похмельем», так как иллирийское движение было направлено против мадьяр, угрожавших непосредственно хорватам, а не словенцам, которые должны были бояться другого врага, несравненно более могущественного, чем мадьяры, и одинаково опасного всем австрийским славянам. И он был прав: австрийское правительство поддерживало иллирийскую агитацию лишь для того, чтобы воспользоваться её плодами в 1848 и 1849 гг. Не даром в этом случае Преширн сошёлся до некоторой степени с Копытарем, который в своём исследовании «Hesychii glossographi discipulus» (1839) при разборе Гаева преобразования языка и правописания в заключение выражается так: «Мы не оспариваем у латинских (т. е. католических) сербов дубровницких и далматских ни славы, которую они себе некогда стяжали (своей литературой с конца XV по начало ХVIIІ в.), ни расположения, которым они пользуются теперь (у иллирийцев), но мы сожалеем о том, что провинциальная (т. е. австрийская, по языку кайкавская) Хорватия, которой столица есть Загреб, становится жертвой измены со стороны своих сыновей, предпочитающих таскать дрова в дубровницкий лес (т. е. обогащать богатого), чем поддерживать свою несчастную родину, подавая тем самый прискорбный пример другим». Таким образом иллирийцы являются не меньшими врагами Хорватии, чем турецкие янычары, как выразил мысль Копытаря Преширн в эпиграмме 18, в которой трудно отрицать сочувствие к такому взгляду. С той же точки зрения Преширн восставал и против теории четырёх языков в славянской письменности (эпигр. 19). Стоя, как, по-видимому, и Копытарь, за права местных языков, он осуждал иллирийцев и за многочисленные заимствования из языков других славян, особенно из русского (сонет 19).
  4. «Сонеты» 7 II ст. 9.
  5. Там же 7 XI ст. 10–11.
  6. Что, кажется, и случилось, если Преширнова рукопись, в которой это стихотворение отнесено к Песням (напечатанным в 1847 г. без него), есть список для цензуры, как думал, думал Левстик.
  7. Песни 11 ст. 31—32.
  8. Но что он первый ввел у словенцев тоническое стихосложение, как утверждает Целестин на стр. 24 и 74, есть несправедливость относительно Водника.
  9. Отчасти, хоть, конечно, не всецело, на основании этого соображения не славянские, но принятые у нас «Триэст» и «Брюнн» (не говоря уже о «Лайбахе», «Лемберге» и «Фиуме» — см. Посм. 11 ст. 5) заменены в переводе более близкими к славянским подлинникам формами «Триест» и «Берно». Песня 14 ст. 14, 33 и 68 и Посм. 5 ст. 46).